реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 40)

18

Многие улицы и площади в нашем районе все носили имена советских военноначальников времен Великой отечественной войны – Рыбалко, Соколовского, Малиновского, Марецкова, Вершинина, Конева. Таксист гнал на предельной скорости, и преследователи несколько раз проскочили на красный свет, чтобы не потерять нас. На протяжении всей этой гонки с преследованием мы с мамой и словом не перемолвились. Я показал, где повернуть, таксист подкатил прямо ко второму подъезду нашего дома. «Жигуленок» остановился позади нас, чуть не доезжая нашего подъезда. Я сунул таксисту десятку, мы с мамой выскочили из такси и кинулись в подъезд. Один из двух лифтов стоял на первом этаже, мы поднялись на седьмой этаж, второпях отперли дверь, вошли в квартиру и закрылись на оба замка и на цепочку. Я выглянул в окно своей комнаты. «Жигуленок» теперь стоял у нашего подъезда, оба преследователя сидели в кабине. Через несколько минут они уехали, а мы с мамой принялись лихорадочно прокручивать и анализировать случившееся. Ведь они могли вызвать подкрепление, отправить нам вослед милицейскую машину с сиреной и мигалкой. Преследователи могли бы остановить такси, арестовать нас, отвезти на допрос. Могли – но не стали этого делать. Ограничились погоней до самого подъезда. Мы заключили, что парни из «Жигуленка» следили или за редакцией New York Times, или непосредственно за самим С.Ш., журналистом, которому мы передали протест отца. Вели наблюдение и «провожали» всех, кто входил в контакт с американским журналистом, чтобы установить их личность. Поэтому им и нужен был наш адрес, какой-либо конкретный адрес. Мы свою миссию выполнили, передали письмо отца на Запад, и теперь об нашей встрече с ним знала и советская тайная полиция. Наутро мама побывала у отца в больнице и рассказала ему о событиях вчерашнего вечера. Я утром ездил в университет, потом навестил отца, а остаток дня и вечер провел с Любой. Конечно, мне ужасно хотелось поделиться с Любой всей историю с передачей письма и погоней, но я удержался и ограничился полуправдой: «Был занят отказными делами». Люба не настаивала на подробностях. Через неделю отца перевели из больницы в санаторий Братцево, расположенный на северной окраине Москвы. Поначалу он отказывался ехать в карете скорой помощи, предоставленной больницей, но заведующая кардиологическим отделением Четвертой Градской, та самая смелая женщина, которая укрывала отца от гэбэшников, уверила его, что это вполне «безопасно». В санатории отец провел неделю и к Новому году вернулся домой. Родители вдвоем встретили 1986-й год. После болезни и адского напряжения последних недель отцу хотелось лишь одного – передышки. Под Новый год он рассказал нам с мамой, что когда он лежал в реанимации, а под дверью караулили гэбэшники, которым не терпелось его допросить, у него в голове возник замысел новой книги. Книга будет о литературной юности отца, о Ленинграде времен хрущевской оттепели – конца 1950-х – начала 1960-х. Сначала в больнице, а потом уже в санатории, у отца было вдосталь времени, чтобы обдумать композицию книги, и теперь он хотел в первый же день нового года проснуться дома, засесть за пишущую машинку и работать, работать, и чтобы никто ему не мешал. Книгу отец написал очень быстро, за зиму-весну 1986 года. Он торопился. Книга получила название «Друзья и тени», вышла в Нью-Йорке и впоследствии стала первой частью его мемуарного романа «Водка с пирожными». Я был свидетелем того, при каких обстоятельствах родилась эта книга и как отец над ней работал, и мы с мамой стали ее первыми читателями.

Я встретил Новый год вместе с Любой дома у старинной пярнуской подруги, дочери архитектора, страстного любителя скачек. Родители этой девочки были людьми широких взглядов и охотно предоставляли в полное распоряжение дочери и ее друзей трехкомнатную квартиру неподалеку от Останкинской телебашни. У них всегда было весело, хлебосольно, вольготно. Большинство новогодних гостей были давно знакомы и дружны по Пярну. Мы праздновали и пировали с какой-то небывалой беззаботностью, будто у всех нас забрезжила надежда на перемену участи. Помню, мы с Максом и парой других гостей уже в подпитье заговорили о том, быть может, благотворный ветер политических перемен наконец-то наполнит наши паруса. К тому времени уже ходили слухи, что в декабре 1985 года Горбачев взял в руки контроль над партией и страной. Начинали поговаривать о том, что грядет какой-то новый курс, связанный с «либерализацией» страны. Кроме того, в декабре Борис Ельцин, будущий сокрушитель Советского Союза, был назначен первым секретарем Московского комитета партии. По-моему, именно тогда я впервые услышал о Ельцине от одного из новогодних гостей, приятеля по Пярну и, если не ошибаюсь, студента нефтяного института. «По Голосу Америки передали, что это хороший знак», – прошептал он мне на ухо, как завзятый заговорщик. – Ельцин не ретроград, и, говорят, точно не антисемит. И в теннис играет!» Мы так рьяно напивались, что в какой-то момент встревоженная хозяйка попросила своего кавалера вылить две оставшиеся бутылки водки в унитаз. Утром я провожал Любу домой от «Баррикадной», и по дороге между нами произошел один из тех невозможных разговоров, какие случаются только в годы юности и первой любви. Мы обсуждали планы на будущее, как мы уедем и заживем в солнечной Калифорнии на берегу океана. Я ощущал какую-то особую близость с ней. Сама невозможность воплощения этих совершенных замыслов, выдуманных влюбленными в порыве страсти и отчаянья, нередко и означает приближение неизбежного расставания. И в самом деле, мы с Любой отдалялись друг от друга. Нет, мы не ссорились, не изменяли друг другу, просто все более отчетливо понимали, что хотим от жизни разного. Я был слишком молод для брака и совместной жизни. Кроме того, летом мне предстояло на два месяца уехать в экспедицию, и Любе пришлось бы меня ждать, как невеста ждет солдата из армии. Вот и получалось, что наши отношения словно бы износились, истерлись в жерновах суровых испытаний, когда на порог нашего дома падали повестки из прокуратуры. В феврале мы с Максом решили сгонять на выходные в Ленинград. «Просто хотим встряхнуться, повидать старых друзей», – объяснил я Любе. Мы навестили Катюшу Царапкину, повидались с другими пярнускими друзьями. – Мы уж думали, что совсем тебя потеряли», – сказала мне наша приятельница Викуля, когда мы целой компанией пили терпкое до оскомины алжирское вино, стоя на льду Финского залива в Репино. – Вот видишь, пока не потеряли, – отвечал я. Мой верный друг Макс, который ни словом не выдавал своего мнения, пока продолжался мой роман с Любой, только мотанул головой и отхлебнул еще глоток из зеленой бутылки. Нет, друзья меня не потеряли, но наша с Любой любовь разлилась на трескучий ледок Финского залива, превратилась в зимний питерский туман. Вернувшись в Москву, я узнал, что Люба провела выходные со своим однокурсником, тем самым рослым блондином тевтонского типа, который всегда смотрел на нее с застенчивым обожанием.

Повесток из прокуратуры больше не присылали и не приносили. Отца оставили в покое, по крайней мере, на время. Он еще толком не оправился после болезни и перенесенного стресса, но вышел на работу в поликлинику. «Больные ждут, сейчас у диабетиков самые тяжелые месяцы», – сказал он нам с мамой. В свободные часы отец подолгу просиживал за своей «Олимпией», сочиняя новую книгу. В феврале возобновились наши салоны отказников, хотя родители не загадывали, долго ли продлится это затишье. Тем временем, какие-то перемены продолжали происходить. Напомню, что 12 января 1986 года узника Сиона Натана Щаранского обменяли на двух советских шпионов и выпустили на Запад. Щаранский был арестован еще в 1977 году, в 1978 осужден на 13 лет и последние годы содержался в лагере в Пермской области. Больше десяти лет он провел в разлуке со своей женой Авиталью; она ждала его в Израиле, а он томился в советском плену. В отказнических кругах только и говорили, что об освобождении Щаранского. Рассказывали, что Щаранский прошел по Глинискому мосту «шпионов» из Восточного Берлина в Западный не по прямой, а зигзагом, чтобы даже напоследок выказать неповиновение. Сулило ли освобождение Щаранского какие-то надежды на будущее или же было просто очередным ходом-сделкой в шпионских играх между Западом и Востоком? Нам оставалось лишь строить предположения, точно так же, как мы гадали о том, что означала консолидация власти в руках Горбачева. Одно можно было сказать наверняка: когда декабрьский кошмар остался позади, к нам в дом потянулась вереница иностранцев. Кого только среди них не было поздней зимой и весной 1986 года – и сенатор из штата Калифорния, и протестантский священник, и студент-медик итальянско-американского происхождения. И две парижанки, о которых отец в шутку говорил: «Одна старушка, а другая просто врач»…. Они привозили подарки, как правило, одежду и книги, а с собой увозили наши фотографии. Один из таких снимков, судя по всему сделанный в феврале 1986 года, потом добрался до нас и сохранился в бумагах родителей; мы так и не вспомнили, кто именно нас фотографировал. На фотографии отец, мама и я сидим у нас дома в гостиной, служившей одновременно отцовским рабочим кабинетом. Слева у нас за спиной сервант с гжельским чайным сервизом, теми самыми чашками, из которых так вкусно пить чай с лимоном и колотым сахаром. Справа – отцовский секретер, а на нем фотографии Александра Блока и моего дедушки Петра (Пейсаха) в военной форме с капитанской шпалой в петлицах, а также пресс-папье в виде каменной совы. На журнальном столике стоит блюдо с оладушками, испеченными из «маца мел» (пасхальной муки из мацы); мама испекла их для гостей, соблюдавших кашрут. На этом снимке у меня серьезное, немного встревоженное выражение лица, а у родителей на лицах печать усталости и постоянного напряжения. Сколько еще им суждено мучаться в преисподней отказа?