реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 35)

18

Я не искал себе другого литературного наставника и не пытался вступить в литературное объединение или поэтическую группу. Может быть, это было ошибкой, но тогда я не мог иначе. После безобразной истории с исключением моего отца из Союза писателей я исполнился предубеждения против литературных организаций и коллективных занятий литературой. (Я и в Америке к своему стыду мало занимаюсь общественной литературной деятельностью.) Наверное, свою роль сыграл и юношеский снобизм – в том смысле, что «я из литературной семьи и сам разберусь, что к чему». Осенью 1985 года я побывал на заседаниях литературного объединения (лито) «Луч» при МГУ, которым руководил Игорь Волгин. Биограф Достоевского и робкий поэт, Волгин всеми силами поддерживал на занятиях атмосферу благонадежности. Своим литературным чадам он предлагал сосредоточиться на псевдо-интеллигентских, безопасных, не связанных с идеологией темах: семейные традиции («чаепитие с бабушкой»); наблюдение за птицами («оперенье сороки-белобоки»); поход в цирк («милый добрый клоун»). Большая часть читавшихся в объединении стихов напоминала зарифмованный дневник провинциальной старой девы. Два или три раза посетив этот литературный кружок, более к Волгину я не возвращался.

Лет до двенадцати у меня была возможность напрямую общаться с писателями. Отец, которого тогда еще не выгнали из Союза, таскал меня с собой в Дом Литераторов. До того, как мы попали в отказ, литераторы – друзья и приятели отца – бывали у нас дома. К 1985 году, когда я стал серьезно сочинять стихи, мой отец был практически лишен литературного общения. Хотя отец был убежден, что молодому поэту нужны и литературное окружение, и советы профессионалов, у него сохранилось всего несколько друзей из писательских кругов, к которым он мог бы меня направить со стихами. В ноябре или декабре 1985 года я показал несколько стихотворений Евгению Рейну, с которым отец дружил с ним еще с Ленинграда 1950-х годов, со времени теперь уже легендарного литературного объединения при Дворце культуры Промкооперации («Промки»). Поэт, переводчик и сценарист-документалист, Рейн десятилетиями пробивал свою книгу стихов, и только в 1984 году она вышла под названием «Имена мостов» в издательстве «Советский писатель». Осенью 1985 Рейн все еще избегал категоричных оценок; мои стихи он похвалил, но как-то неопределенно. В завершение беседы Рейн своим громогласным голосом, аффектированно подчеркивая безударное «о» в словах «поэт» и «поэзия», поведал мне о том, как старый мэтр некогда поучал новичков: «Стихи должны быть как войска на параде». Эта история должна была послужить мне ироническим предупреждением: не забывай, дружок, медяшку драить, сбрую чистить. Конечно, я огорчился, что Рейн отозвался о моих стихах так беспредметно и не высказал конкретных замечаний. Примерно в то же время я показал стихи переводчику Ростиславу Рыбкину, почему-то бывавшему тогда на салонах отказников, которые родители устраивали у нас дома. Рыбкин, гномик с нервной улыбкой, в свое время отсидел срок в мордовских лагерях по обвинению в «антисоветской агитации и пропаганде». Потом он прославился переводами Рэя Бредбери и был принят в Союз писателей. Рыбкин прочитал мои стихи, исправил опечатку-другую, усомнился в падежном окончании в одном из стихотворений, сказал что-то поощрительное, но конкретных критических замечаний я и от него так и не дождался. Я и раньше чувствовал, что этим литераторам, знакомым моего отца, было неловко критиковать и оценивать стихи его сына. Я ждал встречи с поэтом старшего поколения, который бы вдохновил словом и делом.

Поздней осенью 1985 года я несколько недель ходил на занятия по основам информатики и программирования. Проводились они в главном здании («башне») университета. Как-то раз я пересекал огромный вестибюль, и взгляд упал на любопытное объявление. Оно гласило, что «известный детский писатель» Генрих Сапгир будет выступать в гостиной Дома ученых МГУ. Я помнил Сапгира по раннему детству, и у меня в библиотеке были его книги с автографами. Как и сотни тысяч советских детей, я с младых ногтей впитывал его замечательные «детские» стихи, – богато оркестрованные, полные блистательной словесной игры и каламбуров. Любил я и мультфильмы, снятые по сценариям Сапгира (или написанным совместно со сказочником Геннадием Цыферовым), среди которых были «Ветерок», «Паровозик из Ромашково» и «Мой зеленый крокодил». Сапгир был на восемь лет старше моего отца, и они дружили с конца 1950-х годов. Но Сапгир давно не появлялся у нас дома, по крайней мере с тех пор, как мы попали в отказ. В некоторых отношениях Сапгир являл собою характерный образчик парадоксальной карьеры писателя или художника послесталинской советской эпохи: преуспевающий, знаменитый детский писатель и сценарист, и одновременно большой поэт, чьи «взрослые» стихи в СССР вообще не публиковались. К 1985 году, когда мы возобновили знакомство, Сапгир был патриархом московского литературного андеграунда, и его неподцензурные текты ходили в самиздатовских списках и печатались на Западе. Но опубликовать «взрослые» стихи в официальных советских изданиях Сапгир не надеялся. (Забегая вперед, скажу, что к концу 1980-х годов Сапгир был признан на родине и как «взрослый» поэт. Он умер в 1999 году в Москве широко публикуемым автором.) Когда в середине ноября 1985 года я увидел объявление о вечере Генриха Сапгира, меня мгновенно привлекло загадочное звучание его имени и фамилии – имя было такое же, что и у Гейне, а фамилия непохожая, восточная, с отголосками древнееврейского языка.

Теперь вообразите сцену, представшую перед глазами студента-второкурсника факультета почвоведения, восемнадцатилетнего отказника, сына запрещенного писателя. Вечер проходил в зальчике со сценой, тяжелым занавесом из красного бархата и красной обивкой на мягких стульях. Перед воображаемой рампой помещался стол и два стула. «Нашего гостя» представил публике ведущий, вылитый Стива Облонский, каким я себе его представлял, высокий, вальяжный, остроумный аристократ. Породистым голосом этот официальный советский либерал призвал аудиторию «теснее пообщаться с автором». Сапгир, – усатый, тучный, похожий на Бальзака, сидел рядом с ведущим и кивал в такт его словам. Потом он расплел пухлые пальцы, повесил замшевый пиджак на спинку стула и принялся читать стихи по машинописи. Начал он с текстов из цикла для «чтения и исполнения» под названием «Монологи». Просто невообразимо: публичное чтение поэтического диалога двух представителей советской интеллигенции, которые на людях носят маски и, лишь придя домой, пытаются их снять перед сном и вдруг обнаруживают, что маски приросли к лицу. Помню, что я едва ли не подпрыгивал на стуле от охватившего меня волнения и восторга, будто не веря своим ушам. Такие прекрасные, обнаженные стихи – среди официозного красного бархата. Потом Сапгир почти целиком прочитал недавно написанную, тогда еще не опубликованную книгу «Терцихи Генриха Буфарева». Буфарев – второе «я», alter ego Сапгира. Это был вымышленный персонаж, поэт-провидец, алкоголик. Слово «терцихи» было изобретением Сапгира, сживлением «терцин» и «стихов», и классические стволы этих стихов (Дантовы терцины) пружинили пост-модернистской игрой. Так, например, в одной их терцих описывалась поездка группы «питутелей» (по всем признакам советских писателей) в колхоз. Они изъяснялись придуманными словами-гибридами, которые одновременно пародировали советский новояз и показывали, как слова обессмыслились, потому что перестали означать понятные и знакомые явления, предметы и величины. Следующему стихотворению, которой называлось «Пельсисочная», Сапгир предпослал небольшое объяснение, цитируя своего вымышленного коллегу Буфарева: «В пельменной обыкновенно пельменей нет, – объяснил поэт. – Зато имеются в наличии сосиски. А в сосисочной – наоборот». Уже под занавес, чтобы предстать перед слушателями не просто русским поэтом, но и человеком вселенной, Сапгир прочитал свои переводы сонетов Уильяма Блейка.

В зале было всего восемь или девять человек, и в разгар чтения одна из слушательниц, стареющая дамочка с потрепанным полупустым портфелем, вышла и демонстративно хлопнула дверью. Сапгир читал завораживающе, увлекаясь и увлекая; стихотворные строки, которые он метал в зал, казалось, были созданы из иной материи, чем унылая тягомотина, преобладавшая в советских изданиях. Когда чтение закончилось, я подошел к Сапгиру, передал привет от отца и пригласил его приехать к нам в гости. Он обрадовался, мы обменялись телефонами и договорились увидеться. Я помню, как в тот вечер вернулся домой взбудораженный, потрясенный. «Это было гениально», – сказал я отцу. «Настоящая поэзия». Еще по дороге домой, в метро, я в который раз прокручивал в голове строки, которые запомнил наизусть. Неужели такое возможно? – думал я. Так свободно писать?

Тогда, осенью 1985 года, я испытал чувство, о котором раньше знал только из книг, из романов и автобиографий. Ощущение полноты жизни. Помимо учебы в университете, студенческой жизни и круга общения вне университета, меня переполняли стихи, которые я сочинял в метро, на лекциях, в очередях, засыпая и просыпаясь со стихами. Кроме того, у меня начался бурный роман с девушкой из семьи отказников, который развивался на фоне столкновения моих родителей с советским режимом.