Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 36)
В 1984-м году мои родители вернулись к открытой и активной отказнической деятельности. Они организовали в нашей квартире отказнический салон с программой мероприятий. Еще с 1970-х годов семинары отказников стали важной составляющей подпольной интеллектуальной жизни страны. Такие несанкционированные семинары подвергались преследованию. Как правило, семинары давали отказникам, лишенным научной среди, возможность профессионального общения с коллегами. В рамках таких семинаров устраивались доклады ученых, проводились подпольные симпозиумы. Кроме того, семинары отказников занимались просветительской и образовательной деятельностью, изучением иудаизма и иврита. Наш домашний семинар был посвящен литературе и искусству. У нас собирались гости, – обычно в субботу вечером, общались, слушали выступления литераторов и музыкантов, обсуждали услышанное. Получался гибрид семинара и светского мероприятия. Семинар-салон, несанкционированный властями. Мои родители старались предоставить отказникам – художникам, музыкантам, писателям – и площадку для выступления, и слушателей. Однако при этом вечера не ограничивались только выступающими и гостями из отказнической среды. Все начиналось примерно с двадцати семей отказников, с которыми родители подружились за эти годы. Но аудитория разрасталась и круг гостей ширился; со временем к нам стали приходить и вовсе незнакомые люди, необязательно отказники или же знакомые знакомых. Разумеется, орбиты московских отказнических семинаров неизбежно пересекались с путями диссидентского движения и московской артистической тусовки. У нас в гостиной отказники общались с людьми, которые в те годы вовсе не думали эмигрировать. Правозащитники оживленно беседовали с представителями литературно-художественной богемы. (Так, на одном из наших вечеров выступал Генрих Сапгир, а в зале наряду с отказниками присутствовали его друзья-художники и молодые поэты, считавшие себя учениками Сапгира). Осенью 1985 года, когда наши семинары-салоны стали регулярно проходить раз в месяц, мы стали замечать, что вечерами около нашего подъезда дежурит милиционер, а перед домом топчутся какие-то типы неприметной наружности. Милиционеры останавливали наших гостей на входе или выходе и требовали предъявить документы. Кроме того, мои родители стали все чаще и чаще подмечать, что за ними по пятам следуют силуэты в штатском.
В середине октября на одном из мероприятий у нас дома я познакомился с девушкой из семьи отказников. Я буду называть ее «Люба». Она была бледна и грациозна, красива той сумрачной красотой, которая присуща скорее грузинкам, чем еврейкам, и достигает расцвета примерно в двадцать два или двадцать три года. У Любы были темно-ореховые глаза и стрижка «каре». В день нашего знакомства на ней была темно-синяя фуфайка с капюшоном, на которой белыми буквами значилось название элитного колледжа на восточном побережье США. Уже потом я узнал, что этот и другие ее американские наряды были подарком от поклонника – студента-американца, изучавшего в Москве русский язык. Люба некоторое время принимала его ухаживания, потом отвергла его. Она была на три года старше меня и, как выяснилось, тоже училась в МГУ. Ее история была необыкновенной даже по меркам отказничества.
Люба была в десятом классе, когда ее родители-инженеры потеряли хорошую работу и попали в касту отказников. Наряду со всеми своими одноклассниками Люба уже успела вступить в комсомол. По окончании школы она собиралась изучать высшую математику и программирование. Она была разносторонне одарена, не лишена способностей к поэзии и живописи, но ярче всего у Любы был выражен талант к цифрам и шифрам. Когда весть о «падении» Любиных родителей просочилась в школу, все планы пошли прахом. Мне еще относительно повезло: администрация школы то ли не сразу пронюхала, что я из семьи отказников, то ли предпочла замять дело, закрыть глаза и избежать открытого скандала. Поэтому мне, сыну отказников, оставшемуся без золотой медали, все-таки удалось закончить школу и получить аттестат с круглыми пятерками, и даже из комсомола меня не выгнали. Любе повезло гораздо меньше. У нее в школе устроили собрание, общественно-показательную расправу в духе открытых процессов сталинской эпохи. На собрании ее публично исключили из комсомола как дочь неблагодарных предателей (читай: евреев-сионистов), решивших податься в Израиль. Только вот ни в какой Израиль этих неблагодарных евреев не выпустили, а Люба, после изгнания из комсомола, казалось бы, навсегда лишилась надежды поступить в университет. Она пошла в техникум, где проучилась два года. Получив там диплом с круглыми пятерками, Люба подала документы на факультет прикладной математики и блестяще сдала вступительные экзамены. Произошло маленькое чудо: некомсомолка, да к тому же из семьи отказников, Люба поступила в Московский университет исключительно благодаря своей одаренности и силе воли.
Уже на следующий день после знакомства с Любой я разыскал ее в стеклянно-бетонном современном здании факультета прикладной математики, расположенном по пути от метро «Университетская» к моему факультету почвоведения. Я посмотрел расписание третьего курса занятий и узнал, из какой аудитории Люба должна выйти по окончании лекции. Так оно и было: она появилась в компании двух хорошеньких подруг и внимательного спутника, блондина с расстегнутым кожаным портфелем со множеством пряжек и застежек. Это был отказнический роман – роман с полуслова; мы оба вели двойную жизнь и ничего не должны были друг другу объяснять. В тот понедельник мы прогуляли полуденные занятия. Остаток дня и весь вечер мы счастливо и бесцельно бродили по центру Москвы. В кафешке у Никитских ворот мы перекусили оладьями с шоколадным соусом, потом зашли в билетную кассу Консерватории, а потом еще чуть ли не час стояли под неосвещенными окнами Любиной квартиры. Ее комната окнами выходила в московский дворик, и за месяцы нашей близости я наизусть выучил этот вид из окна: допотопные садовые скамейки; качели и песочница; фонтан, подавившийся палой листвой. Люба с родителями жили на Красной Пресне – в старом рабочем районе Москвы. Я проезжал ее станцию метро, Баррикадная, по дороге в центр со своего Октябрьского Поля или же из университета обратно домой. Такое название станция получила в память о скудно вооруженных московских рабочих, которая в декабре 1905 года сначала вышли на всеобщую забастовку, а потом построили баррикады и некоторое время сопротивлялись армейским соединениями. Пока не полегли под пулями и артиллерийским огнем. В тот первый, бесконечный вечер мы с Любой как раз заговорили о русской революции. Помню, Люба взяла меня за руку и сказала, что правда, странно получается, мы оба отказники, наши семьи пострадали от советского режима, и все же нас не оставляют в покое обветшалые революционные мифы. Люба сказала мне, что наши встречи придется держать в тайне – по крайней мере, от ее родителей.
– Но как? – со всей юношеской наивностью спросил я. – Ведь наши родители дружат. Да и что нам скрывать?
– Мне будет двадцать два. Мама считает, что мне замуж пора, детей заводить. Она никогда не примет наших отношений.
Вот так оно и повелось: мои родители знали все, а Любины – или не знали, или делали вид, будто не знают. С точки зрения ее прагматичной матери, в женихи я не годился, слишком был молод и жаждал романтических приключений. Люба и сама, бывало, подтрунивала надо мной.
– Ты, Максюша, «подросток», – говорила она с усмешкой, жонглируя названием классического русского романа. Люба была права, и именно с нашего романа начался для меня переход от мальчишеской (и, как мне тогда казалось, куртуазной) игры в любовь ради секса к более сложному и многогранному восприятию любви во всей ее красе и уязвимости.
Мы с Любой встречались всего три недели, а она уже начала затмевать в моей жизни Макса Мусселя. Я знал лица и имена ее однокурсников и преподавателей, уже познакомился с ее ближайшими подругами. Мы виделись почти каждый день. Помню один дождливый вечер у Любы дома – в конце октября или в начале ноября. На улице было слякотно, дул промозглый ветер. Любины родители и младшая сестра ушли в гости. Мы устроили пикник на ковре в гостиной – пили чай, ели хлеб с маслом и особую яичницу-болтунью с сыром, которую Люба приготовила по незнакомому мне американскому рецепту. Ее научил тот самый студент-американец, который целый год прожил в Москве и ухаживал за Любой. Судя по всему, он до сих пор ей звонил через океан, не теряя надежду увезти ее в Америку. Яичница мне не понравилась и я сказал Любе, что это не идет ни в какое сравнение с русской классической глазуньей на сливочном масле. Солнце в белых облаках, аппетитно шипящее на сковородке.
– Почему ты с ним не захотела? – спросил я.
– Ты не понимаешь, – ответила Люба, стянув губы в ниточку. – Не захотела, потому что не смогла…
Зима в том году была ранняя; изморозь на асфальте, иней на ветвях. Люба провожала меня от дома до метро. Фасад станции украшали барельефы рабочих-стачечников. Неоновые пары клубились над влюбленными, прощавшимися у входа в метро. Я сказал Любе то, что казалось тогда самым важным и необходимым, зашатался и едва устоял на ногах. А через несколько дней, в субботу, я устроил вечеринку у нас дома. Мои либеральные родители согласились переночевать у бабушки, и Люба осталась на ночь, придумав полуправду о дне рождения любимой подруги. Накануне вечером Люба позвонила и таинственно попросила меня запастись лимонами. «Ты что больше любишь, чай с лимоном или ломтики лимона с медом?» – поинтересовался я, не сообразив, о чем речь. Даже мои ровесницы в советские 80-е не гнушались столь древних контрацептивных методов. Импортные противозачаточные средства до сих пор входили в привычный набор советского дефицита (помните, у Багрицкого в «Контрабандистах», «коньяк, чулки/ и презервативы»), а отечественные «ваньки-встаньки» годились разве что для анекдотов о застенчивых юношах, топчущихся на пороге аптеки…