реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Привезенцев – Онтология безразличия и онтология удержания. Монография (страница 9)

18

Важным элементом здесь становится то, что некровласть действует не только через открытые убийства, но и через режимы «жизни-смерти», когда люди вынуждены существовать в состояниях затянувшейся социальной и политической смерти. Это может быть лишение гражданства, превращение в «лишних людей», длительное удержание в лагерях, систематическое лишение доступа к медицинской помощи, образованию, жилью. В таких условиях смерть не обязательно приходит в виде выстрела или бомбы; она реализуется как непрерывная подтачивающая сила – то, что Мбембе описывает как «малые убийства» и «жизнь в боли». Безразличие к этим формам медленной смерти – к тому, что кто-то живёт в непереносимых условиях годами, – и есть один из центральных эффектов некровласти: мир привыкает считать такие судьбы «естественным фоном».

Для данной монографии некровласть важна тем, что она радикализует уже описанную линию: от биовласти к онтологии безразличия. Если биовласть учит думать в терминах «популяций» и «рисков», то некровласть показывает, как внутри этих популяций выделяются зоны, где жизнь становится практически полностью лишённой защиты и чья гибель заранее допущена. В этих «мирах-смерти» безразличие к чужой гибели перестаёт быть моральным извращением: оно превращается в условие функционирования порядка. Спросить, «кто может умереть и чья смерть безразлична», – значит задать главный вопрос некрополитики и одновременно онтологии безразличия: по каким признакам современный мир распределяет право на скорбь, на видимость, на признание, и какие жизни изначально выводятся за этот круг.

1.3.3. Визуальная некровласть (visual necropolitics): распределение видимости смерти и страдания. (нужна новая работа по материалу о visual necropolitics и «замороженных» телах в медиа)

Визуальная некровласть – это имя для того измерения некровласти, в котором власть над жизнью и смертью осуществляется через распределение видимости: кто и как будет показан мёртвым, чья боль станет изображением, а чья останется вне кадра. Если некровласть в целом отвечает за то, кто может умереть и чья смерть заранее допущена как допустимая, то визуальная некровласть добавляет к этому вопрос: чья смерть может быть увидена, в каком виде, с какой дистанции и в какой логике – скорби, угрозы, победы, предупреждения или «естественного фона».

Современные исследования визуальной некровласти (visual necropolitics) показывают, что распределение видимости смерти и страдания подчинено не случайному выбору редакторов, а устойчивым режимам. В контексте оккупаций, колониальных конфликтов и асимметричных войн визуальная некровласть проявляется, например, в трёх стратегиях.

– Во-первых, в сознательном ограничении «телегеничной смерти»: тела убитых или тяжело раненых по возможности не показываются или показываются так, чтобы не вызывать сильной идентификации зрителя с жертвой (дальние планы, отсутствие лиц, краткость).

– Во-вторых, в смещении акцента с мёртвых на раненых и увечных: как отмечают авторы, логика «права увечить» (right to maim) создаёт фигуру «живых-мертвых», чьи тела навсегда несут следы насилия, но чья смерть именно поэтому не становится публичным событием.

– В-третьих, в контроле за «правом смотреть» и «правом свидетельствовать»: ослепление, атаки на журналистов, уничтожение камер и инфраструктуры создают режим, в котором сами повреждённые тела и очевидцы лишаются возможности «вернуть взгляд», а значит, и возможности войти в историю как признанные жертвы.

К этому добавляется особая работа медиа с «замороженными» телами. Образы трупов – на поле боя, в моргах, на улицах после атаки, на берегах морей, где выбросило тела утонувших мигрантов – формируют то, что можно назвать «иконографией замороженной смерти». Тело здесь одновременно предельно материально и предельно абстрактно: оно фиксируется в одном кадре, в одной позе, превращается в символ или иллюстрацию – и в этом смысле «замораживается» в медийном времени. Такой образ может многократно использоваться: в новостях, документальных фильмах, мемориальных коллекциях, – но каждый раз это та же самая «замороженная» смерть, оторванная от длительности жизни и длительности горя. Визуальная некровласть здесь проявляется в том, что именно такие тела – обездвиженные, обезличенные, порой анонимные – становятся удобным материалом для обращения: их можно показывать, вырезать, сопоставлять, не вступая в подлинное отношение с тем, кем они были.

Распределение видимости смерти тесно связано с экономикой внимания. Внимание – конечный ресурс, за который конкурируют образы, и смерть становится одним из самых сильных претендентов. Но это не означает, что все смерти видимы одинаково. Исследования медийного «зрительного страдания» (spectatorship of suffering) и «дальнего страдания» показывают, что одни трупы и сцены боли превращаются в эмблемы эпохи, а другие растворяются в бесконечной ленте. На вершину внимания выводятся, как правило, образы, которые:

– хорошо вписываются в уже существующие политические сюжеты (невинная жертва, которая подтверждает чью-то правоту);

– вызывают сильный, но относительно управляемый аффект (ужас и сочувствие, но не настолько радикальное потрясение, чтобы разрушить привычный порядок);

– обладают «иконографической» силой: узнаваемая поза, выразительное лицо, композиция, делающая из тела знак.

Визуальная некровласть встраивает это в логика некрополитического разделения: чьи тела заслуживают статуса иконы, чьи – могут быть показаны лишь как «доказательство жестокости врага», а чьи не должны появиться в кадре вовсе. Смерти одних становятся поводом для траура и политической мобилизации; смерти других – статистикой и шумом. Таким образом, распределение видимости смерти закрепляет онтологию безразличия: тех, кого не показывают или показывают так, что к ним трудно привязать имя и историю, мир учится считать менее «оплакиваемыми».

Для проекта метафизики удержания важно, что визуальная некровласть не просто отражает уже существующее безразличие, а активно его производит. Мир, в котором массовое количество изображений смерти доступно в режиме бесконечной ленты, формирует у зрителя особую привычку: он учится видеть смерть как нечто одновременно вездесущее и дистанцированное, как то, что «происходит где-то» и «входит в новости». «Замороженные» тела – застывшие в кадрах, заархивированные, пережёвываемые в новостных циклах – становятся элементами фона, на котором онтология безразличия чувствует себя как дома: смерть оказывается видимой, но не удерживаемой; оплакиваемой кратко, но не включаемой в длительную память и ответственность.

1.4. Безразличие как структурный эффект

1.4.1. Как режимы биовласти и медиа производят устойчивую привычку к чужой боли

Безразличие в мире биовласти и цифровых медиа – не просто слабость характера, а результат определённого устройства видимости, знания и действия. Режимы управления жизнью и режимы показа чужой боли так переплетены, что постепенно вырабатывают устойчивую привычку к чужому страданию: способность «знать всё» и почти ничего по этому поводу не чувствовать и не делать.

С одной стороны, биовласть учит мыслить жизнь как управляемый ресурс. Политика, медицина, социальная статистика, безопасность работают с людьми как с «населением»: множеством тел и судеб, сведённых к показателям рождаемости, смертности, заболеваемости, уровня бедности, миграционных потоков. В этой перспективе чужое страдание заранее вписано в допустимые пределы риска: часть людей неизбежно «выпадает» – умирает раньше, живёт в условиях, близких к «миру-смерти», оказывается «избыточной». Когда мы ежедневно сталкиваемся с числом погибших, заболевших, беженцев как с элементом постоянной статистики, возникает привычка воспринимать чужую боль как часть «фонового шума» мира, а не как событие, требующее удержания.

С другой стороны, медиа – особенно в условиях «цифровой войны» – формируют особую экономию внимания, в которой сцены страдания стремятся привлечь и удержать взгляд, но редко превращаются в устойчивое обязательство. Исследования медиа и сострадания показывают, что беспрецедентное количество изображений войн, катастроф и гуманитарных кризисов не привело к равно беспрецедентному росту отклика: наоборот, между знанием, состраданием и действием образовался разрыв. Говорят о «усталости от сострадания» (compassion fatigue) – состоянии, когда постоянное столкновение с чужой болью вызывает не усиление, а истощение способности сочувствовать: зритель чувствует себя перегруженным, бессильным и в итоге отворачивается или начинает избирательно «отфильтровывать» страдание. Цифровая среда усиливает это: алгоритмы, поощряя возмущение и мгновенные реакции, превращают аффект в краткий всплеск, который легко заменить следующим.

В результате взаимодействия этих двух режимов складывается устойчивая привычка к чужой боли. Биовласть говорит: «некоторая доля страдания и смерти неизбежна, это элемент управления рисками и популяцией»; медиа добавляют: «страдание повсюду, каждый день, в бесконечной ленте». Человек оказывается в позиции зрителя-управляемого: он знает, что где-то идут войны, что кто-то умирает, что где-то гибнут беженцы, но видит всё это в формате новостей и изображений, встроенных в его повседневный режим потребления информации. В этой позиции привычное отношение становится двойственным: