Максим Привезенцев – Онтология безразличия и онтология удержания. Монография (страница 8)
Исследования «технологий травмы» показывают, как традиционное «телесное свидетельствование» (когда свидетель и слушающий находятся в одном пространстве) постепенно заменяется режимом, где травма существует как записанный, отредактированный и многократно воспроизводимый образ. Войны, катастрофы, насилие становятся доступными через фотографии, видеозаписи, прямые трансляции, архивы платформ. Эти «яркие изображения» (vivid images) обладают огромной силой воздействия: лицо ребёнка в лагере, тело на мостовой, разрушенный дом, поток бегущих людей. Но именно сила отдельного кадра делает его идеальным элементом мира безразличия: он вызывает мгновенный аффект, который легко вписывается в поток других аффектов, не оставляя следа.
Здесь вступает в действие экономика внимания. Георг Франк, говоря об «экономике внимания» и «психическом капитализме», описывает внимание как редкий ресурс, который распределяется по законам рынка: за него борются новости, образы, сообщения, события. В такой логике медиа-образ жертвы – это не просто свидетельство, но также и единица внимания: сюжет, который должен «пробить» зрителя сильнее других, чтобы задержаться в его восприятии хотя бы на несколько секунд. Страдание, представленное как изображение, вступает в конкуренцию с другими изображениями – развлекательными, скандальными, личными. В результате даже самая тяжёлая сцена становится частью общей сцены состязания за внимание: её показывают, обсуждают, «делятся» ей, но очень быстро вытесняют следующими образами.
Из этой двойной логики – голая жизнь + экономика внимания – и возникает медиа-образ жертвы как фигура онтологии безразличия. Во-первых, жертва присутствует преимущественно как дальний страдающий другой: её жизнь дана нам в формате «дальнего страдания» (distant suffering), как анализирует Люк Болтански и последующая традиция: зритель видит сцену, испытывает эмоции, но физически и политически находится на значительном расстоянии от возможности вмешаться. Во-вторых, медийная форма этого страдания устроена так, что она сразу же предлагается нам как зрелище, повод для переживания, а не как долгосрочное обязательство. Как показано в исследованиях медийного свидетельства, описания страдания часто сопровождаются акцентом на наших собственных эмоциях – на «внутреннем отчёте» зрителя, – и это смещает центр тяжести от реальной жизни жертвы к переживаниям публики.
В такой конфигурации жизнь жертвы «присутствует» в чужом мире почти исключительно как изображение. Она становится тем, что можно «посмотреть», «прокомментировать», «разделить», но не тем, с чем можно вступить в устойчивое отношение. Медиа-образ жертвы хранится в архивах, всплывает в юбилейных подборках, используется в документальных фильмах и социальных сетях, но именно форма изображения облегчает для зрителя переход от краткого потрясения к обычной жизни. В терминах этой книги можно сказать так: голая жизнь, однажды лишённая формы и голоса, становится сырьём для медийного производства образов, а экономика внимания превращает эти образы во взаимозаменяемые единицы аффекта.
Это и есть одна из центральных форм онтологии безразличия. Жизнь другого оказывается максимально видимой и одновременно минимально удерживаемой: мы много раз видим одни и те же типы сцен, но редко удерживаем конкретные жизни как источник долговременного требования. Между bare life и медиа-образом жертвы пролегает тонкая, но принципиальная линия: там, где жизнь сведена к голой управляемости, её легче всего превратить в изображение; а там, где она существует как изображение в пространстве внимания, её легче всего обойти безразличием после краткого эмоционального всплеска.
1.3. Биовласть и некровласть
1.3.1. Биовласть (Фуко): управление жизнью через нормы, безопасность, статистику
Когда Мишель Фуко вводит понятие биовласти, он предлагает взгляд на современную политику, в котором центральным объектом становится не территория и не юридический субъект, а сама жизнь как совокупность тел, телесных процессов и популяций. Биовласть – это не один институт и не один закон, а новая конфигурация власти, работающая через нормы, безопасность и статистику, то есть через способы «заботы» и «защиты», которые одновременно структурируют возможность безразличия.
Фуко различает две фигуры власти. Первая – классическое суверенное право «заставлять умереть и позволять жить», когда властитель демонстративно распоряжается жизнью подданных: казнь, война, открытое насилие. Вторая – биовласть, которая возникает, когда объектом становится «человек-как-вид», «человек-как-живое существо», и задача власти формулируется как «делать жить и позволять умирать». Это означает: управлять рождаемостью, смертностью, эпидемиями, здоровьем, распределением людей в пространстве, – чтобы оптимизировать выживание, трудоспособность, производительность, устойчивость целой популяции. В этой логике жизнь оказывается в центре внимания, но именно жизнь как объект регулирования, а не как личное достоинство.
Биовласть действует через нормы. Речь идёт не только о явных запретах и предписаниях, но о статистически выводимых представлениях о «нормальном» теле, «правильном» поведении, «здоровой» демографии. Норма – это среднее, вокруг которого выстраиваются меры воздействия: то, что существенно отклоняется, подлежит коррекции, лечению, изоляции, «интеграции». Человек, мыслящий себя через эти нормы, постепенно учится смотреть на других так же: как на тех, кто «укладывается» или «не укладывается» в статистическую картину. Безразличие здесь не нужно специально прививать – оно вырастает из привычки думать о людях как о носителях показателей, а не как о уникальных судьбах.
Важнейшее орудие биовласти – аппарат безопасности. В лекциях «Безопасность, территория, население» Фуко показывает, как власть переходит к работе через риск и вероятности: речь идёт уже не об абсолютных запретах, а об управлении допустимыми уровнями преступности, заболеваемости, смертности. Власть не устраняет опасности, а распределяет их: важно не «не допустить несчастья», а добиться того, чтобы несчастья происходили в пределах статистически приемлемого. Здесь и появляется специфическая «экономия жизни и смерти»: часть потерь объявляется неизбежной ценой безопасности и благополучия большинства. Для онтологии безразличия это принципиально: если чужая гибель заранее вписана в расчёт как допустимый риск, то эмоциональный протест субъекта воспринимается как «непонимание реальности».
Наконец, биовласть немыслима без статистики. Сбор данных о рождаемости, смертности, продолжительности жизни, болезнях, миграциях, доходах позволяет конструировать «население» как особую реальность: не просто сумму людей, а объект знания и управления. Статистика не только отражает, но и создаёт население как то, чем можно управлять: через программы здравоохранения, градостроительство, семейную политику, социальные пособия. При этом конкретный человек в статистике исчезает, становясь единицей ряда, элементом «массы». Для безразличия это ключевой момент: чем больше мы воспринимаем жизнь на языке средних величин и допустимых отклонений, тем легче принять, что «кто-то» погибнет, «кто-то» останется без помощи, «кто-то» не впишется – просто потому, что такова форма управления.
Таким образом, биовласть – это та историческая конфигурация власти, в которой забота о жизни и управление ею становятся основным полем политики. Но именно потому, что жизнь включена в расчёт как управляемый ресурс, чужая жизнь легко оказывается воспринимаемой как статистический факт, как элемент нормы и риска. В этой точке онтология безразличия вырастает не из недостатка морали, а из способа, которым современный мир научился говорить о жизни: как о том, чем можно управлять «в целом», принимая как само собой разумеющееся, что конкретные живые будут потеряны.
1.3.2. Некровласть (Mbembe): власть, определяющая, кто может умереть и чья смерть безразлична
Некровласть у Ахилла Мбембе – это имя для такой конфигурации власти, в которой решающим становится не управление жизнью, а распоряжение смертью. Если биовласть стремится «делать жить и позволять умирать», то некровласть описывает власть, которая определяет, кто может жить только «на краю жизни», кто может быть убит без скандала и чья смерть заранее вписана в порядок вещей.
Мбембе формулирует это предельно резко: некрополитика – это «подчинение жизни власти смерти», способность суверенной власти разделять людей на тех, кто «может жить», и тех, кто «должен или может умереть». В отличие от Фуко, для которого биовласть связана прежде всего с управлением населением через здоровье, безопасность и норму, Мбембе показывает, что в современных конфликтах, колониальных режимах и расовых порядках ключевой становится возможность создавать «миры-смерти» – пространства, где люди живут в условиях, близких к смерти: под постоянной угрозой уничтожения, в крайней нищете, в режиме «малых доз смерти» каждый день. Это лагеря, зоны оккупации, «серые зоны» миграции, кварталы, в которых отсутствие элементарных условий жизни делает преждевременную смерть почти нормой.
В логике некровласти безразличие к смерти одних есть не случайная черствость, а структурный принцип. Власть, которая регулирует смерть, делает это не в общем виде, а по линиям расовых, колониальных, классовых различий: одни тела рассматриваются как подлежащие защите во что бы то ни стало, другие – как «избыточные», «расходуемые». В некрополитическом мире смерть одних людей становится почти незаметной, невидимой, «естественной»: это смерть мигрантов на границах, рабочих в опасных зонах, жителей «ненужных» территорий. Как пишет Мбембе, некровласть «производит массы людей, живущих на самом краю жизни, чья ценность так мала, что к ним почти никто не чувствует ответственности или требования справедливости». Это и есть радикальное безразличие, встроенное в саму структуру власти.