18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Орлов – Графеновый меридиан (страница 2)

18

Дровосеков сидел в углу, сгорбившись над кружкой. Он выглядел так, будто его собрали из запчастей, оставшихся после разборки трёх разных людей: лицо — от одного, с глубокими морщинами вокруг рта и глазами, видевшими слишком многое; плечи — от другого, широкие, сгорбленные под тяжестью, которую невозможно снять; руки — от третьего, большие, с пальцами, знавшими железо лучше, чем собственных хозяев.

— Иван, — сказал Шницельман, садясь напротив.

Дровосеков поднял глаза. В них не было ни удивления, ни радости — лишь усталость человека, давно переставшего ждать от жизни чего‑то хорошего. Шницельман подумал, что этот человек, наверное, не удивился бы, услышав, что отправляется на смерть: он давно знал, что это случится, и просто ждал.

— Густав. Ты постарел.

— Ты тоже не помолодел. Мне нужен капитан на одну накладную. Сектор Гамма‑9. Квиббы.

— Нет.

Шницельман кивнул. Он ждал такого ответа: Дровосеков всегда говорил «нет» первым. Не потому, что не хотел, а потому, что хотел, чтобы его уговорили. Чтобы потом можно было сказать, что его заставили, — и не чувствовать вины за своё согласие.

— Сто сорок миллионов за корабль, который всё равно списан, и экипаж из таких же, как ты.

— Я сказал — нет.

Шницельман достал из кармана голографическую карточку и положил её на стол. На ней мерцала фотография ретранслятора, облепленного серыми телами Квиббов. Изображение было настолько чётким, что можно было разглядеть хитиновые пластины на спинах существ и кислотные железы, пульсирующие болезненно‑зелёным светом. Шницельман подумал, что эта фотография — единственное, что способно заставить Дровосекова согласиться: капитан не верил в слова, он верил лишь в то, что можно потрогать. А эта картинка была осязаемой, словно удар в лицо.

— Три колонии, Иван. Четыреста тысяч человек. Если ретрансляторы сожрут, они останутся без связи, без навигации, без поставок. Через месяц там начнётся голод.

Дровосеков молча смотрел на карточку. Его пальцы так крепко обхватили кружку, что костяшки побелели. Шницельман видел, что капитан думает, и знал, о чём. Он знал Дровосекова десять лет и понимал: тот не хочет умирать, но ещё меньше хочет жить с грузом мысли о том, что мог предотвратить голод — и не предотвратил, потому что сказал «нет».

— Сколько продлится накладная? — спросил он наконец.

— Две недели. Войдёшь в сектор, отпугнёшь курлыков, вернёшься.

— А если не вернусь?

— Тогда я потеряю премию, а ты — пенсию. Справедливо?

Дровосеков допил пиво, поставил кружку на стол и встал. Шницельман понял: решение принято. Капитан всегда решал быстро — как человек, привыкший выбирать в условиях, когда времени на раздумья нет, а любое решение плохое, но выбрать нужно хоть какое‑то.

— Мне нужен нормальный чай, — сказал Дровосеков. — Не эта синтетика из автомата. Настоящий, листовой, чёрный. И термос. Армейский, с двойными стенками.

Шницельман кивнул. Он знал, что Дровосеков попросит чай: тот всегда просил чай, когда соглашался. Для него это был способ сказать «да», не произнося этого слова. Ведь сказать «да» — значит признать, что он согласился, взять на себя ответственность. А он не хотел ответственности. Хотел просто делать свою работу, пить горький чай, и чтобы его оставили в покое.

— Будет, — ответил Шницельман.

Дровосеков вышел из бара, не попрощавшись. Шницельман остался сидеть, глядя на недопитую кружку. Он думал о том, что только что отправил на смерть человека, которого, когда‑то считал другом. И о том, что в этой конторе давно не осталось места для дружбы — только для накладных, дебитов и кредитов. И всё в итоге сводилось к одному: к стоимости человеческой жизни, выраженной в кредитах.

Он допил своё пиво — синтетическое, на вкус словно вода с хмелем, — встал, оставил кредиты на столе и вышел из бара. И, шагая по коридору к лифту, думал о том, что через две недели либо получит премию, либо будет писать некролог. В обоих случаях он сделает то, что от него требуется: ведь он — часть машины, а машина не останавливается, даже если её винтики ломаются.

Глава 1. Тринадцать тонн на кубический сантиметр

Фрегат «Целомудрие» стоял в доке «Гамбург-7» и выглядел именно так, как должен выглядеть корабль, списанный восемь лет назад и с тех пор использовавшийся в качестве склада запчастей. Обшивка местами потускнела, местами была заварена грубыми швами, напоминавшими шрамы на коже старого боксёра, и на этих швах местами выступала ржавчина, хотя ржавчина была запрещена регламентом технического обслуживания, но регламент писался людьми, которые никогда не видели этого корабля, и которые не знали, что ржавчина на «Целомудрии» была не признаком разрушения, а признаком того, что корабль всё ещё держался, что он всё ещё сопротивлялся вакууму, радиации и времени, и что он не собирался разваливаться, по крайней мере, не сегодня.

Левый двигательный контур подвывал при запуске, словно простуженный кот, и этот подвыв был слышен даже в рубке, хотя рубка находилась в ста метрах от двигательного отсека, и Линь Вэй Ли, поднявшаяся на борт за час до официального построения, сразу поняла, что этот подвыв будет преследовать её каждую секунду, пока она находится на корабле, и что она либо привыкнет к нему, либо сойдёт с ума, и она не знала, что хуже.

Она провела этот час, молча обходя корабль и фиксируя в планшете каждое нарушение, и к сороковой минуте список занимал одиннадцать страниц, и она поняла, что проще перечислить то, что не нарушает устав, потому что нарушений было так много, что они сливались в одно огромное нарушение, которое называлось «этот корабль», и которое должно было быть списано не восемь лет назад, а восемьдесят, и которое чудом держалось в вакууме только потому, что вакуум тоже был уставшим и не хотел иметь дела с этим корытом.

Она стояла в рубке, глядя на приборную панель, половина индикаторов которой не горела, и сказала вслух, что это не корабль, это военное преступление, и она сказала это не потому, что хотела, чтобы её услышали, а потому что ей нужно было услышать собственный голос, чтобы убедиться, что она всё ещё здесь, что она всё ещё жива, что она всё ещё Линь Вэй Ли, первый помощник капитана, выпускница Военно-космической академии с золотой медалью, а не жертва розыгрыша, который кто-то сыграл над ней, потому что она не могла поверить, что её, первую в выпуске, отправили на этот корабль, если только это не было наказанием, и она знала, что это было наказанием, но она не знала, за что, потому что она не сделала ничего плохого, она только предложила сдаться, когда математика показывала, что это единственный разумный выход, и за это её отправили сюда, на это корыто, где даже воздух пах чужим потом и отчаянием.

Григорий Петров появился в дверях рубки, волоча за собой ящик с инструментами, и его протез — неуклюжая конструкция из титановых тяг и сервоприводов, которую он сам собрал из запчастей списанного погрузчика, — тихо жужжал при каждом движении, и этот жужжание было таким знакомым, таким домашним, что Ли на секунду забыла о своих нарушениях и посмотрела на него с curiosity, потому что она никогда не видела протеза, который выглядел бы так, словно его сделали не в лаборатории, а в гараже, и который при этом работал лучше, чем любые протезы, которые она видела в каталогах ОЗЛК.

— Нормальное корыто, — возразил он, ставя ящик на пол, и его голос был таким ровным, таким флегматичным, что Ли подумала, что он, наверное, никогда не волновался, или что он волновался так давно, что разучился это показывать. — Реактор живой, каркас целый, дюзы не прогорели. Остальное — косметика. Я на Фронтире видел посудину, у которой вместо левого двигателя была приварена микроволновка. Летала, между прочим.

Ли посмотрела на него с выражением, которое на её родной планете-городе означало глубокое, почти физическое отвращение, и спросила, инженер ли он, и он ответил, что механик, но на этом корыте разницы нет, и она поняла, что он не обиделся, потому что он, наверное, не обижался ни на что, потому что он привык к тому, что его не уважают, и что он не ждал уважения, он просто делал свою работу, и делал её хорошо, и это было всё, что ему было нужно.

Артём Громов влетел в рубку, свистя что-то невнятное, и тут же нырнул под пульт связи, и Ли услышала его приглушённое бормотание о том, кто тут перепаял шину данных через изоленту, гении, просто гении, и она подумала, что этот мальчик, наверное, никогда не работал на нормальном корабле, и что он, наверное, думает, что все корабли такие, и что он, наверное, будет разочарован, когда узнает, что нормальные корабли не пахнут переработанным воздухом и чужим потом, и что на них нет изоленты на шинах данных, и что на них не нужно нырять под пульт связи, чтобы понять, почему не работает связь.

Иван Дровосеков прибыл последним, и когда он поднялся по трапу, неся в одной руке армейский термос, в другой — потёртую сумку, в которой помещалось всё его имущество, Ли посмотрела на него и поняла, что он был не таким, каким она его представляла. Она представляла его громким, агрессивным, с красным лицом и хриплым голосом, потому что в досье было написано, что он трижды привлекался за рукоприкладство, и она думала, что человек, который трижды привлекался за рукоприкладство, должен выглядеть как человек, который готов применить рукоприкладство в любую секунду. Но он был не таким. Он был тихим, уставшим, с лицом, которое не выражало ничего, кроме усталости, и с глазами, которые смотрели не на неё, а сквозь неё, словно он видел что-то, чего она не видела, и что было важнее, чем она.