реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Леонов – Обрывки прошлого. Фрагментация воспоминаний. Часть вторая (страница 9)

18

И вот тогда, усаживая ребенка в кресло и поднимая голову, Сергей взглянул через улицу. Его взгляд скользнул по фигуре в безнадежно испорченном деловом костюме, по лицу, искаженному усталостью и спешкой. На секунду в глазах Сергея застыло простое человеческое любопытство к промокшему незнакомцу. Потом зрачки чуть расширились. Мелькнула искра – не радости, не тепла. Скорее, смутного, отдаленного узнавания. Как когда видишь человека, с которым учился в одном классе, но чье имя уже не можешь вспомнить. Процесс идентификации занял мгновение, и его итогом стал едва заметный, сдержанный кивок. Тот самый кивок, которым обмениваются соседи, случайно встретившиеся в супермаркете, – вежливый, необязывающий, мгновенно отгораживающий личное пространство. Больше ничего. Ни улыбки, ни жеста приблизиться. Кивок – и сразу же, без паузы, все внимание вернулось к своему миру: нужно было пристегнуть малыша, убрать коляску в багажник, рассадить остальных.

Вася перешел улицу. Ноги двигались сами, автоматом. Он продолжил путь к таможенному терминалу, но его внутренний мир, только что заполненный паникой из-за справки, теперь был пуст и звучно гудел от неожиданного открытия. Он все эти годы ошибался. Тщательно лелеемая, кисло-сладкая горечь, которую он изредка ощущал, вспоминая Сергея, была не о том. Он был уверен, что их развела судьба, что Сергей, уехав куда-то типа Москвы (а Вася был уверен, что он уехал «штурмовать столицу»), добился головокружительного успеха, обзавелся связями, деньгами и теперь с высоты своего положения смотрит на него, провинциального менеджера, с холодным пренебрежением. Он выстраивал в воображении образ этакого холодного, глянцевого топ-менеджера с ледяными глазами и тонкой, изящной женой. И вот этот образ, этот краеугольный камень, рассыпался в прах при виде потертого минивэна, пакетов с шаурмой и этой простой, сильной женщины, чьи руки знали, каково это – держать весь этот маленький, шумный мир.

Пропасть между ними оказалась вырыта не карьерой и не деньгами. Ее проложила сама жизнь, ее фундаментальный, бытовой выбор. Сергей выбрал другую материю существования – плотную, тесную, шумную, наполненную до краев простыми заботами и простыми радостями. Его жизнь была про земное притяжение: детские сады, родительские собрания, кредиты на ремонт, выбор между шаурмой и домашними пельменями, эта немыслимая, выработанная годами способность понимать супругу с полуслова, с полувзгляда. А жизнь Васи была про другую гравитацию – орбитальную. Он вращался вокруг других центров: офис, контракты, показатели, тихие ужины в одиночестве или в обществе таких же, как он, деловых партнеров, обсуждение трендов, премии, покупка очередной статусной безделушки в пустую квартиру. Их языки стали не просто разными – они стали принадлежать разным вселенным. И ни один переводчик в мире не смог бы перевести заботу о пресс-папье на столе в заботу о том, чтобы ребенок не промочил ноги.

Он дошел до терминала, отдал документы. Молодой человек за стеклом с лицом, выражавшим хроническую скуку и легкое отвращение ко всему человечеству, взял папку, бегло взглянул и бубнул, не глядя: «Система лежит. Ждите. Минут сорок, не меньше».

Вася не стал спорить. Он молча опустился на жесткий пластиковый стул в углу зала, с которого открывался вид на окно. За стеклом, в которое струились потоки воды, как в гигантском аквариуме, медленно плыли огни портовых кранов, тускло светились окна небоскреба на месте несостоявшейся парковки. Он сидел и смотрел на этот свой город, который когда-то был их общим. И думал о невидимых силах, определяющих траектории. О гравитации. Сила притяжения семьи, этого маленького, теплого солнца, вокруг которого вращался Сергей, оказалась мощнее, непреодолимее любых, даже самых амбициозных деловых проектов. Она беззвучно, но неумолимо увлекла его друга в свою систему, на свою орбиту, где были свои законы, свои праздники и свои, неведомые Васе, катастрофы. А их общее прошлое, та юношеская дружба, что казалась такой прочной, нерушимой, как скалы того самого порта, на котором они мечтали, оказалась хрупкой конструкцией, паутинкой. Она не выдержала не предательства, а простого расхождения курсов. Она не могла удержать ничего, кроме осадка – но теперь осадок этот был не мутной обидой, а кристально чистым, горьким пониманием.

Именно в этом и заключалась вся горечь. В том, что он стал другим человеком, который говорит на чуждом языке. Им стало не о чем говорить. Их диалоги превратились бы в короткие, неловкие обмены фразами, в которых сквозила мучительная вежливость двух бывших близких людей, вдруг осознавших, что все общие темы исчерпаны, а новые – не появляются. Раньше между ними проходила невидимая нить понимания, а теперь – прозрачная, но неодолимая стена из разного опыта, разных интересов и разных кругов общения, которые отказались сливаться в один.

Он вышел из терминала уже в сумерках. Дождь почти прекратился, осталась лишь мелкая, колючая морось. Справка была у него в кармане. Он не побежал, а пошел медленно, уже не замечая влаги, пропитавшей его одежду. Он шел и думал, что, возможно, настоящая цена зрелости – не в количестве подписанных контрактов или в сумме на счете. Она в мужестве признать эти тихие, необратимые расхождения. Признать, что люди, когда-то бывшие частью тебя, просто берут и уходят по своим орбитам, унося с собой общие воспоминания, как сувениры из ушедшей эпохи. И после этого признания – не пытаться их вернуть, не злиться на несправедливость мироздания, а просто, тяжело ступая по мокрому асфальту, продолжать идти по своей собственной, одинокой, но единственно возможной для него траектории. Он дошел до своей машины. Эвакуатора, слава богу, не было. Он сел за руль, и тишина салона, нарушаемая лишь звуком работающего кондиционера, показалась ему вдруг оглушительной после того шума жизни, свидетелем которой он только что стал. Он завел двигатель и медленно поехал домой, к своей тихой, упорядоченной квартире.

***

Именно в этот момент полного, тотального отчуждения, когда земля уходила из-под ног, а старые опоры рушились одна за другой, новое увлечение компании стало для них не просто развлечением, а шумным, вонючим, оглушительным ритуалом саморазрушения, который цементировал их братство и одновременно возводил непроницаемую стену между ними и всем остальным, враждебным миром.

Инициацию, как и многое другое в их жизни, провел Кирилл. Он принес это сокровище не с таинственным, конспиративным видом, не как нечто запретное и пугающее, а с деловым, почти что профессиональным равнодушием, с каким он обычно относился к новым партиям покрышек на шиномонтаже. Это была самокрутка, толстенькая, нелепо пузатая, пахнущая не табаком, а чем-то сладким, травянистым и химическим одновременно, с оттенком жженой пластмассы и аптечной настойки – особая «трава». Но в виде масла. Вываренная, как он говорил, на самом чистом. «Прозрачка».

Местом для ритуала был избран их штаб – дальний, глухой угол за школой, где сама школа образовывала нечто вроде каменного мешка, защищенного от любопытных глаз. Вечер был теплым, влажным, воздух гудел от комаров, и в небе, затянутом городской рыжей дымкой, тускло светилась первая звезда. Кирилл, как верховный жрец нового культа, ловким движением чиркнул зажигалкой, поднес огонь к кончику «косяка», сделал глубокую, профессиональную затяжку, втягивая дым так, будто это был жизненно необходимый кислород, и протянул его Вове. Тот, не моргнув глазом, с привычной уже бесшабашностью, повторил движение, задержал дым в легких и медленно, со стоном удовольствия, выпустил его струйкой в потный вечерний воздух. Потом очередь дошла до Вити. И вот здесь, на этой грани между показной бравадой и животным страхом, начался настоящий театр абсурда.

Витя, пытаясь скрыть робость и внутреннюю дрожь, сжал беломор в пальцах так, как будто пытался удержать живую, ядовитую змею, готовую в любой момент ужалить. Его лицо выражало предельную концентрацию. Он сделал робкую, короткую, судорожную затяжку, и тут же его легкие, не привыкшие к такой адской смеси, взбунтовались. Он закашлялся так, что, казалось, вот-вот вывернет наизнанку все свои внутренности. Он задыхался, хватая ртом воздух, его лицо покраснело, как спелый помидор, из глаз брызнули слезы. Он кашлял, смеялся сквозь спазмы и снова кашлял, вызывая оглушительный, нервный хохот остальных.

– Легче, братан, не торопись, дым то не глотай, – усмехнулся Вова, с наслаждением наблюдая за этой пантомимой, – это тебе не ментоловый «Море».

Потом пришла очередь Васи. Он взял теплую, чуть влажную от многих рук и слюны самокрутку. Запах был отталкивающим, назойливым, он въедался в слизистую, вызывая легкий рвотный позыв. Он сделал небольшую, пробную затяжку. Едкий, обжигающий дым ударил в горло, пополз в легкие, наполняя их странной, тяжелой тяжестью. Он задержал его, как видел у других, считая про себя секунды. Мир на мгновение замер, звуки отдалились, а потом его накрыло волной. Не эйфории или просветления, а странной, ватной пустоты. Голова стала тяжелой и не своей, мысли замедлили свой бег, превратившись в вязкую, тягучую субстанцию. Звуки стали приглушенными, как из-под толстого одеяла или слоя воды. Он почувствовал легкую, подкатывающую к горлу тошноту и странное, беспричинное, идиотское желание смеяться над перекошенным от кашля лицом Вити.