Максим Канев – Северный ветер: Исповедь. Когда закон тайги сильнее приказа (страница 4)
Она не договорила, махнув рукой, но в ее голосе, тихом и ровном, прозвучала та же усталая покорность судьбе, что висела в их избе после вчерашнего ужина. Та же, что и у Ольпы, когда она молча перетирала горшки. Та же, что и у него самого, если быть до конца честным, – гнетущее чувство, что твоя жизнь – не твоя.
Он наполнил свои ведра, движения его были резкими, смущенными. Вода плескалась, брызгала. Подняв коромысло на плечо, он снова глянул на нее. Она стояла, прижимая пустое ведро к переднику, и смотрела на него. Не улыбалась, но в ее взгляде не было и прежней отстраненности, что бывала, когда они мимолетом встречались на улице. Было что-то иное – молчаливое, понимающее. Та самая искра – мгновенное, безмолвное узнание7 двух душ, закованных в одинаковые обстоятельства, будто нашептанное самой тайгой.
– Ладно… Я… пошел, – выдавил Юрка, чувствуя, как горит лицо.
– Иди с Богом, – кивнула она, и в словах этих была не просто формальность, а тихое пожелание.
Он развернулся и зашагал прочь, ощущая на своей спине ее взгляд, будто легкое прикосновение. Странное дело – весь его гнев и досада, что кипели в нем еще пятнадцать минут назад, куда-то испарились, сменившись странным, смутным волнением, похожим на тревогу перед первой охотой. Он нес на плечах тяжелые, оттягивающие жилы ведра с водой, а в груди у него пела какая-то новая, незнакомая песня – тихая, но настойчивая. А у колодца Люба еще долго стояла, глядя ему вслед, пока фигура его не скрылась за поворотом, за изгородью. Потом глубоко вздохнула, подняла свое полное ведро и медленно пошла к дому, думая о чем-то своем, а уголки ее губ чуть заметно дрогнули.
Тем временем в избе Митрея уже вовсю шла своя жизнь. Пётр, разбуженный утренним шумом и светом, возился с сетями, старательно заделывая дыры гибким, податливым лыком, его язык от усердия высовывался набок. Ольпа, не поднимая глаз, ставила на стол глиняную кринку с парным, еще теплым молоком, от которого шел душистый пар. Митрей, прикорнувший на завалинке с недокуренной цигаркой, глядел щурясь от солнца. Он видел, как его старший сын возвращается от колодца. И он уловил в его походке, в самом его стане что-то новое – не прежнюю угловатую удаль, готовую на пролом, а какую-то озадаченную, сбитую с толку твердость. Шаг был тяжел, но не от ведер, а от мыслей, голова чуть наклонена, будто прислушивался к чему-то внутри.
– Встрел кого-то, что ль? – мелькнула у Мити острая, как волчий коготь, старательская мысль. – Не просто же воду черпал… Лес учил читать не только звериные следы, но и людские. И по тому, как человек несет свою ношу – физическую или душевную, – можно было многое понять о грузе, что лежит у него на сердце.
– Что уставился, старый? – тихо спросила Ольпа, подходя к нему. – Юрка-то вернулся?
– Вернулся, – коротко бросил Митя, отходя от окна. – Вода, гляди, холодная будет. Отстоялая.
– Это с какого такого? – удивилась жена.
– А с того, что несёт её он, не торопясь, будто несёт не воду, а думу какую тяжелую. Злость с него как рукой сняло. Вот и дивно.
Дверь скрипнула, и Юрка вошел, поставил полные ведра на привычное место у печки. Лицо его было задумчивым, отрешенным.
– Ну что, весь колодец осушил? – не удержался Пётр, не отрываясь от своей сети. Он пропускал заостренную деревянную иглицу через ячею, поддевал лыко и туго затягивал узел, зашивая дыру, оставленную, судя по всему, острой речной корягой.
Юрка лишь бросил на брата отсутствующий взгляд и промолчал, что было для него совсем нехарактерно. Ольпа первая не выдержала вечером, когда Юрка, помывшись после дровокола, сидел на лавке и бесцельно водил пальцем по шершавой поверхности стола.
– Что с тобой, сынок? – спросила она, садясь рядом. – То буянил, а сейчас? Испугал нас сегодня своим смирением.
Юрка вздрогнул, будто разбуженный.
– Да так… Думы.
– А думы, они, милок, от одиночества тяжелеют, – мягко сказала мать. – Поделиться надо.
В этот момент мимо, к своему углу с сетями, проходил Пётр. Он растянул часть отремонтированной сети между двумя крюками на стене, чтобы проверить, не стянет ли заштопанное место полотно. Движения его были точными и экономными.
– Он, мамка, на девок, поди, засматриваться начал, – вставил он своё слово, щуря один глаз, чтобы ровнее оценить свою работу. – Я вон видел, он у колодца с Любкой, Агафьиной дочкой, разговаривал. Стояли, воды не черпали, а так, глазами друг друга ловили. Воздух в избе словно застыл. Юрка вспыхнул, будто его ошпарили, и сурово глянул на брата.
– Ты чего язык-то чешешь, не зная!
– А чего тут знать? – пожал плечами Пётр, возвращаясь к своим узлам. – Девка она хорошая. Тихоя. Только горе у них в доме, слыхал я. Отец-то ихний на прошлой неделе с подводой поехал в Пустозерск, да по дороге возок перевернулся, мужика придавило. Теперь они, вчетвером, сами по себе…
Митрей, до этого молча сидевший в тени и чинивший порвавшуюся петлю на коленке, поднял голову. Его взгляд, тяжелый и внимательный, уставился на старшего сына.
– Так вот оно что, – произнес он тихо. – Не просто думы, а чужие беды на свою голову примеряешь. Тяжелая это ноша, Юра. Чужая беда.
Юрка опустил голову. Теперь все было ясно. Его молчание, его задумчивость – это не просто вспыхнувшая симпатия, а первое взрослое осознание чужой боли, ответственности, которая ложится на плечи, когда начинаешь о ком-то думать по-настоящему.
– Она… она ведро не могла поднять, – с трудом выдавил он. – А братья у них на поденщине. Одни они…
– Одни-то одни, – вздохнула Ольпа. – Агафья на подворье сильная, не сломится. А девка… Любка-то и впрямь тихая, работящая. Рукодельница.
Наступила пауза. Пётр аккуратно складывал залатанную сеть, мягкое шуршание льна заполняло тишину.
– Сходи, – вдруг сказал Митрей, снова уткнувшись в свою поршку, но каждый его звук был весом. – Сходи, проведай. Не с пустыми руками. Возьми… возьми ту самую куропатку, что в резерве. Или горсть ягод сушеных. Скажи, от нас. От всей семьи. Юрка поднял на отца широко раскрытые глаза. В них было и недоумение, и робкая, проступающая надежда.
– Иди, – кивнул Митрей. – Пока ночь не спустилась.
Сердце Юрки заколотилось чаще. Он молча встал, взял со специальной полки над печкой аккуратно завернутую в холстину тушку птицы и, не глядя ни на кого, вышел в сгущающиеся сумерки. Дом Агафьи стоял на отшибе, чуть в стороне от общей улицы. Окно светилось тусклым, дрожащим светом лучины. Юрка постоял минуту, собираясь с духом, потом решительно постучал в косяк. Дверь открыла Люба. Увидев его, она отшатнулась от неожиданности, а в глазах мелькнуло что-то похожее на страх.
– Юр… Чего тебе? – прошептала она.
– Я.. это… от наших, – он протянул сверток. – Куропатка. Мать велела передать.
Люба медленно взяла сверток, словно не веря своим рукам.
– Зачем? – голос ее дрогнул.
– Знаем, мол, про вашу беду, – с трудом подбирал слова Юрка. – Не оставлять же соседей в горении.
Из глубины избы послышался слабый голос Агафьи:
– Кто там, Любка?
– Да Митреев Юрка… Гостинец принес.
Люба стояла на пороге, и в скупом свете избы Юрка увидел, как на ее глазах блеснули слезы. Она быстро смахнула их тыльной стороной ладони.
– Спасибо, – сказала она уже тверже. – Очень… очень спасибо. Заходи как-нибудь… если охота будет. Помочь по хозяйству… с тяжелым.
– Зайду, – тут же, не раздумывая, ответил Юрка. – Обязательно зайду.
Он постоял еще мгновение, потом кивнул и повернулся, уходя обратно в темноту.
Глава II
Рассвет застал их уже в пути, застилая мир бледным, размытым светом. Туман на Ижме еще лежал нетронутым, молочным покрывалом, скрывая темную воду и дальний берег, но под густым пологом леса царил влажный, серый полумрак, где тени казались длиннее, а звуки – приглушённые. Воздух был холодным и острым, пах талой хвоей и прелой листвой. Дышали они, как одно целое, ровно и глубоко, выпуская в спящую чащу густые, быстро тающие клубы пара. Шли на урочище, как и договаривались в тот памятный вечер, к ручью Сосновому – месту, что в охотничьих сказаниях давно обросло легендами. Здесь, по слухам, в прошлую зиму видели много соболя, и не просто видом, а ценным, темным, «воротниковым» мехом.
Митрей шел первым, его мощные, кряжистые плечи легко раздвигали заиндевевшие, хрупкие ветви кустарника, не оставляя за собой шума. Он был не просто проводником; он был частью этого леса, его продолжением. За спиной у него, вместо привычной пищали, висела плотная, пропахшая дымом берестяная котомка, набитая нехитрым, но жизненно важным скарбом промысловика: тяжелыми железными острогами, тугими пружинами от капканов, свертками крепкого, вымоченного лыка и тщательно обтесанными деревянными заготовками для кулёмок8. Каждый предмет был на своем месте, каждая веревка аккуратно свернута. Юрка, нагруженный таким же нелегким берестяным кошелем, да вдобавок ружьём, шагал следом, стараясь ступать точно в отцовские следы, вжимаясь в снег там, где уже прошел отец. Вчерашнее волнение, та странная смесь обиды и надежды, сменилось сосредоточенной, почти суровой серьезностью. Он ловил каждое движение отца – как тот замер на мгновение, прислушиваясь к писку белки, как склонился, рассматривая на проталине замысловатый узор звериного следа. Он понимал всем нутром – сегодня не просто охота, не погоня за удачей. Сегодня экзамен. И билетом на него было не умение метко стрелять, а терпение, сноровка и та тихая мудрость, которая позволяет понять лес и договориться с ним. От этого дня зависело все – его место рядом с отцом, его право называться охотником и та смутная, желанная взрослость, что до сих пор ускользала от него.