18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 9)

18

Потом таскал его на допросы множество раз и все при­ставал, чтобы отец согласился пойти к нему на службу... Но отец действительно одумался и успокоился... Потом долго вспоминал, как легко и хорошо ему стало, когда он никого не выдал и не сболтнул ничего лишнего, решил спокойно ждать суда, даже если придется принять смерть.

Тревожился лишь о матери и обо мне, волновался, что нам будет без него трудно. Отец хотел повидать нас, но долго не давали разрешения. О нас он теперь знал только со слов Дубельта.

Хотя отец и не спрашивал, тот охотно сообщал ему но­вости: жену уволили с мармеладной фабрики и не берут на работу в другом месте, хозяин из квартиры выселил...

Да, так оно и было. Нужда заставила нас переехать в Брудянишки. Абрам, сын Зелика, к этому времени выстроил себе домишко, нашу хату освободил, и мы в нее вселились. Стали жить. Мать шила местечковым барышням модные блузки, платья, я же гонял собак по улицам местечка — благо лето, тепло, хорошо.

***

В это время совсем нежданно, словно с неба сва­лился, прикатил из Сибири дедушка. Как он там, в Красно­ярске, жил, что делал, почему ничем не давал о себе знать, навсегда осталось для меня загадкой.

Был он маленький, седенький, дряблый, весь какой-то издерганный. Волосы не зачесывал ни назад, ни набок; они отрастали белыми концами вниз и торчали как-то несураз­но, словно на голове у него был парик. Борода и усы были редкие, какие-то неурожайные, седенькие, каждый волосок закручивался куда ему вздумается. Одни брови росли густо, лохматые, и не седые, а бурые. Маленькие, глубоко по­саженные глаза прятались под ними, словно мышата под копнами прошлогоднего сена. Мне никак не удавалось раз­глядеть, какие же у дедушки глаза.

Был он всегда понурым, молчаливым. И если говорил что-нибудь, то или крайне раздражительно, или с какой-то злой издевкой.

Мать рассказала ему, что знала, о бабушке. Он без­различно молчал. Тогда мать, видя, что он как будто не соби­рается сходить на могилу и даже не спрашивает, где она похоронена, посоветовала ему пойти посмотреть. Он безраз­лично согласился.

Водил его показывать место я. Бабушку похоронили на новом кладбище, за Виленским трактом. Кругом там пу­стырь, уныло, бродят голодные местечковые козы. Когда мы пришли и дедушка прилег возле могилы на траву, одна молоденькая козочка взбежала на бабушкин холмик и за­мерла... Смотрит на дедушку, трясет своей бородой. Дедушка замахал рукой, козочка мотнула головкой, пригнулась — и торк его рожками в плечо. Дедушка как-то странно за­смеялся... И это бы, кажется, первый и последний раз, когда я видел, чтобы он смеялся.

Я хотел прогнать коз, разгуливавших по могилам и портивших молодые деревца. Но дедушка уже поднялся и молча зашагал с кладбища на дорогу. По пути домой он ку­пил мне у базарной торговки лепешку за копейку. Торговка долго отказывалась взять ее — копейка оказалась ржавая, стертая. И это был первый и последний гостинец, кото­рый я получил от своего дедушки.

***

Отец все еще сидел в виленской тюрьме, никакой надежды на его скорое освобождение у нас не было. Но вот пришла открытка, что ему разрешено свидание с родными. И дедушка захотел к нему съездить. Повез большой кара­вай черного хлеба, ладный кусок сала, мешочек махорки и мешочек орехов-лузганцов. Орехов я насобирал сам, в лесу пана Хвастуновского, что километра за три от Брудянишек.

Встреча у них была короткой, в присутствии тюрем­ных надзирателей. Когда отца ввели к дедушке, ни отец, ни дедушка друг друга не узнали. И поначалу, как потом вспоминал отец, смотрели друг другу в глаза с недоумением. Отец подумал: «Кто он, этот старичок?..» — хотя и был предупрежден нами открыткой, что дедушка должен к нему приехать. И не знали, с чего начать разговор...

Дедушка поздоровался с ним за руку, подержал его руку в своей, помолчал и сказал:

— Ну что, сынок, попался?

Отец хотел расспросить его о доме, но дедушка сказал лишь, что мы в Брудянишках, живы, здоровы, и замолчал. И глядел на отца мало, а так — куда-то мимо, в свое прош­лое, видно думая о чем-то своем. Тут их и развели. А моих орехов-лузганцов отцу почему-то не разрешили взять, и де­душка, к моему огорчению, привез их обратно. И хотя я очень любил орехи, а этих есть не стал. Продали их.

***

Возвращаясь из Вильно, дедушка простудился. От станции до Брудянишек он шел пешком, попал под проливной дождь, промок до нитки и простыл. Еле приплелся. Потом почти все время болел. Да и прожил недолго — меся­ца через два, глубокой осенью, умер. Перед кончиной, совсем уже ослабев,— ах какой он был раздражительный, неужив­чивый, как на все злился! Путал наши имена. Меня называл Михасем — именем моего отца, а маму не Анэтой, а Ага­той — именем покойницы бабушки. Иногда вдруг называл маму Марфушей. И во сне часто с этой Марфушей разго­варивал. То ссорился с ней, то мирился. Упрашивал выпить с ним... Должно быть, в Красноярске у него была какая-то Марфуша. И, видно, он там выпивал.

Придирался ко мне, а особенно к матери из-за каждой мелочи. Бранил нас неведомо за что. Но потом снова доб­рел.

Однажды утром, когда мать поставила ему на сундук рядом с постелью миску вареной картошки и не сразу пода­ла соль, он со злостью швырнул картофелину на пол... Я бро­сился подавать соль, но он уже отвернулся к стене и залег на весь день, как барсук. К вечеру отошел, поласковел и даже сказал матери, чтобы не обращала внимания на его болез­ненные выходки.

За несколько дней до смерти, когда он уже почти что не вставал, загорелся вдруг идти в Жебраковку, к дяде в гости. Потом, видно, вспомнил, что от дяди давно и праха не осталось, и лежал два дня, подавленный... И тогда вдруг заставил меня писать письмо под его диктовку, сам уже не мог — из-за слабости. Обращался к какому-то своему зна­комому в Красноярске, чтобы тот выслал ему денег на доро­гу — обратно в Сибирь ехать. Продиктовал два-три слова и стих, отвернулся к стене.

Писали мы вечером, а ночью, когда мать вздремнула, а я спал без задних ног, он тихо, не будя нас, скончался... Похоронили его рядом с бабушкой.

***

Умер он осенью, а отец сидел еще всю зиму, и толь­ко весной состоялся наконец суд над ним и его товарищами, из которых я знал одного Матейковича. На суде отец дер­жался молодцом, как и все его товарищи. Газета «Новое время» в коротенькой корреспонденции из Вильно, подпи­санной неким Богаткевичем, сообщала, что «поведение суди­мых было вызывающим» и что наказали их мягко. Все это я читал своими глазами — комплект газеты хранится в Ви­ленской публичной библиотеке. Правда, весельчака Матейковича приговорили лишь к выселению, но остальных за­катали — кого на каторгу, кого в ссылку. Отцу дали пять лет ссылки в Иркутскую губернию.

XII

ПИСЬМА

Ветрычак пыша, былінку калыша,

Жонка да мужа ліст па лісту піша...

Из народной песни

Мать ездила на суд, но меня с собой не брала. Отец еще некоторое время после суда находился в Вильно. Он просил мать, чтобы она приехала к нему со мной, когда их будут высылать. Но попрощаться нам так и не удалось. Открытка отца была задержана — то ли в тюрьме, то ли на почте. И когда мы собрались к нему в Вильно, пришла вто­рая открытка, брошенная им уже в пути.

Все это лето мы прожили в Брудянишках. Мать работа­ла портнихой, обшивая поповен и писаревых дочек, но зара­батывала так мало, что жили мы впроголодь. И в самом на­чале осени, после пожара, уничтожившего и новый домиш­ко Абрама, когда Абрам со своей семьей снова поселился в нашей хате за пять рублей в год, мы с матерью выехали в Вильно.

Первое время жили у сестры Василевских, а потом мать нанялась в прислуги к инженеру Будзиловичу и стала жить у него на кухне.

***

А куда девать меня — и сама не знала. Посовето­валась с Василевской и отдала в учение к сапожнику Бони­фацию Вержбицкому. Василевская знала его давно и от­зывалась как об очень хорошем человеке. Вержбицкому было тогда лет тридцать. Среднего роста, даже чуточку выше среднего, приятной наружности, представительный, серьезный, но часто очень уж задумчивый. Глаза карие, волосы темно-русые; бороду брил, а усы, помнится, под­стригал, они у него были темноватые, небольшие. Что осо­бенно нравилось мне в нем — это впалые щеки. Мне поче­му-то казалось, что это красиво, и нередко, в подражание ему, я втягивал щеки и любовался собой в обломке зеркала, который валялся на окне у тети Зоси, его жены.

Тетя Зося, невысоконькая, светленькая, чистенькая, удивительно нежная молодая женщина, работала белошвей­кой. Их близкий знакомый, тоже сапожник, Степан Каронес, которого в дальнейшем я больше знал по прозвищу «Тарас», шутя называл ее «Зосей Рулёк». И когда она, тоже, конечно, шутя, дулась на него и спрашивала, зачем он ее обижает, Степан расправлял рыжие усищи, смеялся и го­ворил:

— Носик у тебя, Зосенька, рулёчком, носик...

Детей у Вержбицких было двое — девочка пяти лет и мальчик лет двух или трех. Потом прибавились еще два мальчика.

Жилось мне у Вержбицкого хорошо. Он обращался со мной ласково, кормил сытно и работой не неволил.

***

Праздники я проводил у матери. Мог бы, конечно, ходить и в будни, в свободное от работы время по вечерам, но мать не разрешала бывать у нее часто: это не нравилось пани Будзилович.