Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 11)
***
А тут пришло письмо от отца. Он сообщал, что ему прибавили еще три года и теперь повезут куда-то в другое место. Мать заплакала, заголосила, и совершила на этом письме небольшую, безвредную спекуляцию. Держа письмо в руках и обливаясь горючими слезами, она попросила у пана и пани дозволения взять меня к себе на кухню: буду я тише воды и ниже травы, и есть она будет варить себе и мне капусту с картошкой, в отдельном чугунке, а постель мне можно будет поставить на том месте, где трехногий столик, под лестницей на чердак. Купит в бакалейной лавке два пустых ящика, положит на них коротенькие дощечки, набьет свежим сеном чистый мешок — ни пыли, ни запаха...
Морщилась-морщилась пани Будзилович, в конце концов все же дала согласие, но с условием, что я не буду играть с ее Болесем, что мое место мать отгородит ширмочкой и что платить ей теперь будут меньше.
Поняла мать — дорого обойдется ей эта спекуляция, да отступать было поздно. Так перешел я от Вержбицких на кухню. Загнали меня в тесный угол под ходом на чердак, как мышь в щель...
От Вержбицких ходить в школу было ближе — они жили на Вороньей улице, рядом с Полесским клубом. Теперь же ходить стало дальше: господа Будзиловичи жили на Юрьевском проспекте, почти около Зверинца. Два раза в день я должен был тащиться через весь город. Правда, говорили, что с будущего года при школе откроется интернат, где за небольшую плату можно будет иметь постель и питание. Этой надеждой я и жил. Жил — и был счастлив: как бы там ни было, а учусь... Так, в надеждах, прошло время до весны.
XIV
КОСТЕЛ СВЯТОГО ЯКУБА
На мою беду, в это время в Вильно разгорелся спор между польскими и литовскими националистами из-за костела святого Якуба, что на Лукишской площади. Литовцы ездили в Рим, к самому святейшему папе, лобызали святейшему туфлю и получили у него разрешение и благословение молиться в одном из виленских костелов по-литовски.
Сами они выбрали или виленский епископ определил им для этого костел святого Якуба — в конце базарной площади, недалеко от знаменитой лукишской тюрьмы,— не знаю.
Среди литовских националистов-клерикалов, да и всех литовских националистов, даже таких, как социал-демократ доктор Домашевич, ликование было тогда большое. Национализм объединил их в одну кучу. Разница была лишь в том, что литовские ксендзы от радости плясали открыто, подбоченясь, а доктор Домашевич — тот притопывал стыдливо, спрятав руки в брючки.
Но не- зевали и польские патриоты. Они извлекли из архивов заплесневелые бумаги, которые должны были служить доказательством, будто фундамент костела святого Якуба заложен поляком. В своих газетах они писали, что подлые и хитрые литвины обвели святейшего папу вокруг пальца... И потихонечку стали подзадоривать фанатичных до исступления католичек-святош, политически неграмотных ремесленников, подмастерьев, дворников, кухарок, чтобы те силой, скопом не допустили литвинов забрать костел. Еще чего! Отдать костел для молений на таком грубом мужицком языке, который господу богу и слушать будет противно...
Моя мать успела к этому времени подружиться с господскими и ксендзовскими служанками и заделалась не только набожной католичкой, но и ревностной польской патриоткой, что очень нравилось пани Будзилович.
И вот наконец наступил светлый весенний мартовский день, на который в костеле святого Якуба было назначено первое, торжественное, литовское богослужение.
Литовцев собралось много. Но еще больше привалило на площадь к костелу «польских»: богомольные ханжи с обезьяньими лицами, веселые мальчишки, краснорожие хозяйчики в широченных, толстопузых пальто, их верные поджарые и, как всегда, немытые мастера и подмастерья, темные набожные служанки, вроде моей матери, ну, и, конечно, тупоголовая шляхта из окрестных деревень.
Обе армии, а больше польская, как «агрессор», прибыли с тросточками, палками, крепкими зонтами, а кто и с камешком в кармане — на случай, если драки не миновать...
По праздникам мне разрешали играть с Болесем во дворе. Но играть с ним было не больно интересно. Он оказался не компанейским: надо мной смеяться — это можно, а я его не тронь. Гладь как чирей, чтобы не надулся. Бросиля игру, заглянул на кухню, а матери там нет, обед у плиты готовит сама пани Будзилович... Я оторопел. А она облизывает ложку и говорит — отпустила сегодня мать.
— Куда?
— Бронить костел польски од хамув литвйнув!
Я, понятно, сразу же загорелся бежать к костелу. Уверен был, что и Болесю тоже будет интересно, но пани Будзилович, как он ее ни упрашивал, заперла его в комнате на ключ.
Чтобы не терять времени, я помчался один. Правда, бежать было недалеко, да и дорога мне очень нравилась: по ней я ходил от Вержбицких к матери и обратно. Примчался в тот момент, когда пешие и конные городовые, гнали по всей площади от костела, как раз мне навстречу, и «польских» и литовцев... Гнали, молотя шашками плашмя и нагайками по их набожным и националистическим спинам, плечам и головам. Огромная толпа бежала врассыпную, кто куда...
Я сперва рассмеялся от радости. Весело было, что увидел такую войну: завтра будет чем похвастаться в школе и перед неженкой Болесем и другими ребятами.
Но когда подбежал ближе к тому месту, где люди ползали на земле, то испугался. Ведь могут маму убить! Бегаю глазами туда-сюда, ищу. И будто чуяло мое сердце. Спасаясь от конного городового, мать угодила лошади под ноги. Я увидел и узнал ее случайно, пробегая мимо...
— Мама!!! — крикнул я сам не свой.
Остолбенел на миг. Потом схватил оброненный кем-то камень и запустил изо всей силы в городового. Попал я в него или нет — не помню. Но меня тут же схватили и отвеля в полицейский участок на Доминиканской улице, рядом с пожарной дружиной. Там расспросили, кто я, кто мои родители, где учусь. И втолкнули в какой-то большой сарай к другим арестованным. Арестованных загоняли без разбору — и «польских» и литвинов. И они даже там, под арестом, переругивались и сидели двумя враждебными группами.
Я всплакнул было, но вскоре успокоился: одна арестованная после меня богомольная католичка, знавшая мою мать, сказала, что мама жива-здорова и что ее даже не арестовали — отпросилась и пошла домой. А когда какой-то участливый седоусый шляхтич в сером, из крестьянского сукна, жупане-кунтуше выложил из котомки драчену с салом, стал есть и угощать меня, я и вовсе повеселел.
Под вечер всех нас выпустили, и я стремглав помчался к Будзиловичам. Все правда: мама сидит на кухне и пьет чай... с конфитюром, с печеньем!
Тут же появились и пани с Болесем. Я рассказываю, мать дополняет, а те ловят каждое слово. Меня усадили за стол, пани сама принесла пирожок с мясом, положила в стакан два куска сахару и все хвалила меня за поведение. Я чувствовал себя героем!
***
Назавтра прихожу я в училище, и только сунул учебники в парту, как меня вызывают к директору. Никогда еще он меня не вызывал, поэтому явился к нему, дрожа от страха.
Директором училища был хорошо известный тогда в Вильно черносотенец, русификатор, член так называемого «Белорусского общества» господин Богаткевич. Думаю, это он писал из Вильно в «Новое время», когда судили моего отца.
С трепетом остановился я перед его маленьким, отвислым брюшком... А он разгладил черную бородку, поиграл золотым брелоком, свисавшим из верхнего жилетного кармашка, и спокойным, ровным голосом сказал на чистейшем русском языке:
— Вот что, друг любезный. Если бы ты был только хулиган, мы бы тебя наказали, но оставили бы в училище, так как могли бы еще перевоспитать. (Сердце у меня замерло, ноги стали подгибаться). Но, к сожалению,— говорит он дальше,— у нас есть совсем достаточные основания думать, что ты, кроме того, что хулиган, еще и не-ис-пра-ви-мый по-ля-чиш-ка... (Горячая кровь залила мое лицо.) А потому,— кончил он поглаживать бородку и баловаться брелоком и сунул руки в карманы брюк,— а потому, друг любезный, такая зараза нам в училище не нужна, и мы тебя исключаем.
Все это он говорил мне, еще мальчику, спокойным голосом, в котором было нетрудно уловить скрытое злорадство. Из его слов я не сразу понял, что меня выгоняют, что я должен сейчас же сдать учебники и отправляться домой, чтобы никогда больше не иметь права переступить порог училища. А когда понял (все же он объяснил) у меня помутился разум от горя.
Я чуть было не потерял сознание и стоял, онемев от ужаса, не в силах шевельнуть языком. Не просил, не плакал, не огрызался,— стоял как тихопомешанный. Такой страшной казалась мне тогда неожиданно свалившая беда...
XV
У БОНИФАЦИЯ ВЕРЖБИЦКОГО
И снова я вернулся на Воронью улицу, к Бонифацию Вержбицкому, хотя теперь он взял меня не очень-то охотно — у него был уже другой ученик, Ромусь Робейко. Но, по старой памяти, взял, и я пробыл у него в учении еще два с чем-то года. Хороший он был человек. Его отец, как многие виленские пролетарии, пришел в город из деревни. Умер, когда Бонифаций был еще ребенком. Мать вышла замуж вторично. Отчим служил в гимназии сторожем или швейцаром, а мать работала то ли портнихой, то ли прачкой. Когда он окончил приходское училище, его тоже отдали в учение к сапожнику. Жилось ему, вспоминал, трудно. Об этом же говорил и его приятель Лицкевич, с которым они вместе отбывали срок учения у одного хозяина. «Горели к на работе»,— шутил Лицкевич.