Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 12)
По окончании учения женился, некоторое время работал мастером у разных хозяев, пока не «вывесил своей вывески», как говорили в Вильно. По отношению к нему это означало, что он стал сапожником-одиночкой. Первое время даже учеников не брал, работал один. Но вот, по просьбе Василевской, к нему попал я. И, когда меня определили в школу, он взял Ромуся Робейко, тоже по чьей-то просьбе. Теперь я вернулся, и стало нас у него двое. Ромусь был годом старше меня, но ростом уступал. Худенький, черномазый, тихий, замкнутый. Сирота. Мне даже стало жаль Робейко, когда я увидел его впервые.
Но не буду забегать вперед...
Вержбицкий очень любил чтение. Старался раздобыть и принести хорошую книжку. Когда срочной работы не было, он просил меня читать вслух, а сам продолжал шить сапоги и слушал.
Читали мы книжки и на польском и на русском языках, а также на белорусском, но белорусских книжек тогда было мало, а если и попадались, то тоненькие.
Больше всего любили рассказы. Из политических брошюр прочитали: «Пауки и мухи» — на польском языке, «Чем люди живы» — на русском, «Беседу о бедности и богатстве» — на белорусском.
Вержбицкий принадлежал как будто к ППС — Польской социалистической партии. Сочувствовал и социал-демократам, что мне известно из его бесед со мной об отце.
И все же, помнится,— хотя, может быть, и ошибаюсь,— его больше влекло к литературе, искусству, чем к политике. Очень любил он стихи, пьесы, театр.
Его выступления на рабочей любительской сцене всегда были весьма удачными. И когда он выступал, то уж непременно водил в театр тетю Зосю и меня, чтобы мы потом «навели критику» либо похвалили.
Дома с детьми оставался Ромусь Робейко. Ну ему тоже скучно не было. Он бесконечно долго, года два, читал романы Генрика Сенкевича — «Потоп», «Огнем и мечом» и «Крестоносцы», оставшиеся ему после смерти брата-переплетчика.
Особенно удалась Вержбицкому роль дедушки в пьесе «Банки мыдляне» («Мыльные пузыри»). Удачной была и роль в одной пьесе (я забыл ее название, тоже на польском языке), в которой его друг, наборщик Юхневич, исполнял роль сапожника, отданного в учение.
Юхневич словно был рожден для сцены. По замыслу автора этой пьесы, роль сапожника в учении должна была исполняться как комическая. Но Вержбицкий и Юхневич играли так, что, насмеявшись, хотелось плакать.
Хорошее было время...
А какая веселая, общительная была тетя Зося! К ним часто приходил Лицкевич, высокий, светлоусый, добродушный шутник. Он знал много народных белорусских поговорок, смешных историй, шуток и любил поболтать, посмеяться. Нередко наведывался Тарас — такой же весельчак, сильный, полный мужчина с рыжими усищами, как я уже говорил, любивший подтрунивать над тетей Зосей. Дружили с Вержбицким наборщик Юхневич и Язэп Туркевич, столяр с Погулянки. Все они чем-нибудь да нравились мне.
Я уже хорошо освоил сапожное ремесло. Вержбицкий был доволен моими успехами и в письмах отцу хвалил меня. Правда, отца он знал мало, но теперь завел с ним переписку и даже отправил посылку с яблоками, до которых отец был большой охотник. А какие яблоки послал! Которые Тарас привез тете Зосе и детям... Настоящее имя Тараса если помните, Степан Емельянович Каронес. Родом он был из местечка Чареи, бывшей Могилевской губернии. Антоновки у них там растут — загляденье: крупные, увесистые, и осенью, когда поспеют, вкусные и ароматные, что крымские яблочки. Всю зиму могут лежать, хоть до лета, сохраняя крепость и сочность.
Как-то Тарас ездил в Чареи в гости и привез целый ящик антоновок — «тете Зосе и деткам на зиму». Вержбицкий отобрал тете Зосе и деткам десятка два, а все, что осталось, отправил в том же ящике моему отцу.
— В Сибири,— сказал он,— нет яблок, так пусть уж ему от чарейских антоновок веселей на душе станет.
Отец был теперь уже за Читой, на таежной станции с чудным названием «Ерофей Павлович». Работал на прокладке дорог в тайге.
***
Мне шел уже семнадцатый год; еще несколько месяцев — и я закончил бы свой срок учения. Но однажды прихожу к матери, на кухне пани Будзилович, а у нее гости... Сидят за столиком, пьют чай — пожилой, сутулый мужчина с отвислыми бурыми усами, в полинялом пиджаке, и красивая черноглазая девушка моих лет, круглолицая, румяная, с большим алым ртом. На лбу заметный белый шрам,— след давней раны. И в гимназической форме — гимназистка!
Так я впервые увидел моего минского дядю, домовладельца Антония Плахинского, и его старшую дочь Юзю. Моя мать была из Минска, происходила из старинном семьи мещан-ремесленников. Оставшись круглой сиротой, она росла у дяди. Сыном этого дяди и был Антоний Плахинский, стало быть, приходился ей не то двоюродным, не то троюродным братом,— словом, седьмая вода на киселе. В детстве они росли вместе, но после того, как мать, еще девушкой, уехала в Вильню на богомолье и осталась там работать на мармеладной фабрике, вышла замуж, этот троюродный братец, Антоний Плахинский, ни разу, должно быть, и не поинтересовался ее судьбой.
Теперь, он приехал в Вильно на разведку, решив оставить Минск и перевезти свою мастерскую сюда. Вспомнил, что живет здесь свой человек, сестра, зашел в адресный стол, получил адрес — и вот явился в гости.
Но на этот раз затея его с переездом почему-то сорвалась. Между прочим, разузнав, где я работаю и что умею делать, он стал уговаривать мать отпустить меня с ним в Минск, работать у него в мастерской.
Мать рассыпалась в благодарностях. Она была счастлива, что брат наконец-то решил ей помочь... Я подумал-подумал и тоже согласился. Потянуло в другой город, ну, и к родичам, конечно.
Почему, рассуждал я, бывало, мы с матерью такие несчастные. Ни родни у нас нет, ни в гости сходить, чтобы поесть вкусно, некуда. А тут вдруг является дядя, да еще с такой дочкой, моей сестрицей! Сестрица же, хотя и очень была занята чаепитием — пила, отдувалась,— а поглядывала на меня с любопытством, приязненно... Видно, понравился. И нежно, я бы даже сказал — немножко кокетливо, улыбнулась мне.
Ну, я и поехал!
XVI
КАК ЗАЦВЕТАЛ МОЙ САД
Я песняй мілую сваю праслаўлю...
В Минске у дяди была небольшая, с витринкой, сапожная мастерская на Захарьевской улице.
И домик у него тоже был на Захарьевской, но довольно далеко от центра, за мостом через Свислочь, на Золотой Горке. При домике садик, огород. Место привольное, красивое, на солнышке.
Кроме Юзи, у дяди была еще одна дочка, Яня, тогда лет двенадцати. Сестры мне понравились, особенно Янинка — тихая, задумчивая, светловолосая девочка с голубенькими глазами. Они росли сиротами, мать умерла два года назад, и в доме хозяйничала Юзя, девушка бойкая, иной раз даже слишком... Одно время она училась в прогимназии и, видно, там-то и набралась этой бойкости. Из прогимназии ее давно исключили. Мне она как-то сказала, что за невзнос платы. Потом, запамятовав, ответила, что сама бросила учиться после смерти матери — нужно же было кому-то присматривать за домом. В конце концов у меня сложилось убеждение, что ее исключили за плохую успеваемость.
Юзя стыдилась, что ее отец сапожник. И в разговора никогда не произносила этого слова — «сапожник», только «обувной мастер». Она даже вынудила своего отца-скрягу заменить на вывеске нелюбимое ею слово. Старую надпись «Сапожная мастерская» замазали, вместо нее появилась новая: «Мастерская обуви».
Если к ним заходил бестактный заказчик и спрашивая «Где тут сапожник?» — или ронял это слово в разговоре, а она слышала, то непременно вмешивалась, запрашивала втридорога и предупреждала: «Здесь вам не какая-нибудь швальня-чеботарня. У нас мастерская обуви — мужской, дамской и детской».
Откуда у нее шрам на лбу? Решила однажды повеситься в погребе, но оборвалась и рассекла себе лоб об острый черепок или о какую-то железку. Вешалась лет тринадцати, разочаровавшись в жизни: отец из-за скупости не хотел покупать ей платьев, какие носили Юзины подруги — гимназистки из зажиточных семей.
Однако Юзя была вовсе не глупа и не лентяйка. Каждую свободную минутку она отдавала чтению, беря книги в Пушкинской библиотеке. Что читала? «Ключи счастья» Вербицкой, «Санин» Арцыбашева, любовные романы самых разных авторов, «Половой вопрос» Августа Фореля и тому подобное, лишь бы про любовь.
Стала она и мне подсовывать эти книги, незаметно втягивая в беседы по поводу прочитанного, когда никого рядом не было. Иной раз такое плела, что мне, хотя я был из Вильно, а она всего-навсего какая-то минчанка, делалось стыдно. А ей хоть бы хны!
Чуяло мое сердце, что добром для меня это не кончится...
***
И вот прожил я у них год с чем-то, и в конце весны, в начале лета, в одно, как говорится, прекрасное утро после не менее прекрасного вечера, который мы провели с Юзей, мне нестерпимо захотелось бежать из их дома куда глаза глядят... Утром сказал дяде, что получил письмо из Вильно, от одного товарища, с приглашением на свадьбу и что, возможно, скоро не вернусь, а может быть, и совсем не вернусь, так как хочу жить в Вильно... Перед обедом, так и не попрощавшись с Юзей, я уже садился в виленский поезд. И поехал. В дороге, первый раз в жизни, напился. На станции Радошковичи купил в буфете полбутылки водки, и хотя выпил мало, но плохо закусил. Погода же стояла жаркая, и меня с непривычки развезло. Помню, угрожали мне арестом, кто-то требовал с меня штраф, кто-то смеялся... А я молчал, проливал тихие слезы. Они, видимо, думали, что я плачу спьяну, жалею деньги на уплату штрафа. Я же плакал совсем по другой причине, плакал потому, что так неудачно зацвел мой сад...