18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 14)

18

Взялся за прозу. Решил описать свою горькую жизнь. Размахнулся — и в три вечера дошел до описания своего житья-бытья у дяди в Минске. Четвертый вечер не писал — отправился на белорусский субботник. И только вхожу в зал, как навстречу моя Юзя в паре с Ромусем Робейко! Удивил­ся я несказанно, смутился, хотел было дать тягу. Да поздно!

Юзя подскочила ко мне, вцепилась — хотела показать, что очень мне рада, тем более здесь, где она первый раз и никого не знает. Причесанная, расфуфыренная. И кокетни­чает, и смеется, и очень ей весело. А Робейко при ней, как важный индюк.

Ну, раз так, и я буду самим собой. А из головы не выходит: как же она сюда попала? Оказывается, пока я отшельннчал и ничего не знал, редко бывая у матери, мой дядя успел переехать в Вильно и открыть на Погулянке свою мастерскую. И где? Недалеко от того дома, где я тогда жил. А Робейко ушел от Вержбицкого к нему и те­перь работал молодым мастером.

И бросил я описывать свою жизнь. Стыдно стало. Изорвал написанное в клочки, швырнул в печь, открыл вьюшку — и чирк спичкой: лети, моя горькая жизнь, дымом!

Юзя, разумеется, пригласила меня к себе. Дядя посулил работу у него в мастерской. Но по-настоящему обрадова­лась мне только Янинка. Ну и подросла же она за год — на версту! Сделалась тоненькой, худенькой.

Юзя снова начала было приставать ко мне. Но теперь уж дудки! Я был не тем. Янинка подросла на версту, а я поумнел на голову! И держался теперь с Юзей спокойно, даже насмешливо. Мне казалось, что от былой мерлехлюндии я навсегда вылечился, что стал понимать вещи, как они есть. Но это только казалось. На смену мерлехлюндии пришла настоящая тоска...

Лишь за работой на комбинате время текло ровно, спокойно и даже приятно, так как служба у меня была легкая. Но кончался рабочий день, я возвращался в свою комнатен­ку, читал газету, брался за книжку, и тоска принималась душить меня с новой силой. Причины ее я не понимал. Думал, тоскливо оттого, что некуда пойти, что нет у меня хо­роших товарищей, что все больше отдаляюсь от матери и вообще, что вся моя жизнь пошла вкось.

В июле я уже совсем было собрался уезжать в Сибирь, к отцу... Но тут, как говорится, «неожиданно нагрянула вой­на». И я задержался.

Главная же причина, почему я остался, была в том, что я ждал теперь другой, более интересной жизни в самом Вильно.

И вскоре она наступила...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

ВОЙНА

Або спаткаеш генерала —

Яго ўся Вільня, пэўна, знала:

У медалях уся грудзіна!

I што за погляд! што за міна!

Якуб Колас

Перед империалистической войной Вильно, этот ста­ринный, большой и красивый город, экономический центр обширного края и средоточие культуры всей Литвы и Белоруссии, был, однако, обычным «губерн­ским городом» царской России. Скарлатина, дифте­рит, брюшной тиф, малярия не переводились в нем никогда... В светлых городских источниках гнезди­лась зараза, на просторных площадях грудами ва­лялся мусор, в тенистых уголках живописных парков звенели комары, как на болоте, а старинные дворики и квартиры в каменных, стоящих веками домах, пожалуй, были самыми грязными и сырыми во всем свете.

От вокзала по Завальной улице тянулась на то­щих, заезженных клячах неуклюжая, жалкая конка. По Юрьевскому проспекту разгуливали с гордели­вой осанкой польские панове в кунтушах; звякали шпорами с соответствующей рисовкой молодые рус­ские офицерики; модно кутались в дорогие меха проститутки высшего разряда; проплывали в тяже­лой, солидной, как конка, форме с кокардами, пет­лицами и надраенными пуговицами русские чинов­ники; бежали на рандеву гимназисты и гимназист­ки; все было как должно быть...

Множество рестораций, кофейных, баров, как в центре, так и по всему городу, а еще больше — отменных пивных в рабочих гнездах, на окраинах. А сколько гостиниц с номерами в любую цену, от первоклассных роскошных отелей до самых скромных и доступных! И номеров, и ночлежек, и столовых, и заку­сочных! Одни публичные дома, тоже в любую цену, занимали целый квартал в Заречье... Гуляй, душа, лишь бы деньги были!

С высокой, живописной Замковойгоры каждый день пали­ла пушка. У Острой Брамы, как и теперь, гремел орган, а на улице, прямо на мостовой, стояли на коленях и расстилались перед ликом божьей матери Остробрамской люди самых разных сословий, даже русские, если кого-либо из них ущемит горе. Проходя через Браму, под святыней, как и теперь, все снимали шапку — и эллин и иудей... Попро­буй не снять — слетит! Ведь даже русское начальство следило за этим.

А как величественно царила на Кафедральной площади пышнотелая чугунная Екатерина Великая, гордо выставив вы­сокую грудь! Теперь ее нет, было и быльем поросло. Но памятник, бесспорно, был хороший.

На площади, которая и при русских называлась Уни­верситетской, хотя университет они давным-давно закрыли, стоял сутулый чугунный Муравьев, скромно опершись о палочку; но каждому, кто хотя бы в малой степени был знаком с историей, чудилось, что он тебя так сейчас огре­ет этой палочкой — не встанешь!

Выглядел довольно жалким и казался маленьким, так как стоял в низине, у «Телятника», небольшой памятник курчавому Пушкину. Не знаю, кто и когда снял бюст велико­го поэта. Но после того, как в 1922 году пьедестал пе­ренесли на высокое место, к Екатерининскому костелу, и водрузили на него бюст Монюшко, памятник стал выглядеть вдвое выше — не обидно и полюбоваться на великого композитора, тем более что он земляк моей матери, тоже минчанин.

Да что вспоминать! Многим жизнь была — только жить да жить. Ко многим она возвратилась, жить стало еще лучше. Да не всем, не всем, далеко не всем... Поживем — увидим, как будет дальше...

***

Когда пришла война, в городе первое время как буд­то ничего не изменилось, разве что вокзал, улицы и всюду все было забито солдатами. Как и раньше, люди пили, ели, спали, жрали, кому нужно было идти на работу — ходил на ра­боту. И влюблялись, и женились, и детей зачинали...

Именно в это время моему дяде Антонию Плахинскому и взбрело на ум обзавестись зятем. И вовсе не потому, что идет война и всех парней гонят на убой. Ему срочно понадобилось заменить фамилию на своей вывеске.

Дело в том, что ему не очень повезло с переездом. Мастерскую он открыл на Погулянке, найдя там подходя­щее помещение. И место ему понравилось: высоко, как на Золотой Горке в Минске, и людно— с утра до вечера народ снует туда-сюда.

Но там же, на Погулянке, рядом с ним, оказалась еще одна сапожная мастерская — некоего Лахинского. Она была не хуже его мастерской. Но ведь Плахинский, Ла- хинский — это почти одно и то же, не всякий заказчик раз­берет сразу.

— Будь моя мастерская хуже,— ворчал он в свои обвис­лые бурые усы,— тогда куда ни шло, можно было бы подъ­ехать. Но ведь у этого Лахинского не мастерская, а черт те что, повсюду только и слышишь — не шьют, а портят. Что же это получается? Он будет выезжать на моей фа­милии да еще мою же репутацию портить!

Думал-думал и надумал обзавестись зятем: как ни кру­ти, рано или поздно придется принять в свой дом: сына-то ведь нет. А будет зять — будет и новая вывеска на имя Юзи с ее новой фамилией.

Первым на этой комбинации погорел я. В Вильно дядя мало кого знал. Выписывать из Минска — никого он там не оставил. А я был и «свой человек», и какой ни на есть, а сапожник, да и на войну мне не идти из-за покалеченной руки. И его выбор пал на меня.

***

Явление в нашей жизни тех времен чрезвычайно редкое, чтобы выбор отца совпал с выбором дочери! На мою беду, это было так. Возможно, Юзя мечтала о другом — о каком-нибудь прапорщике или, на худой конец, о чиновни­ке. Но где ты этого прапорщика подцепишь, если гонят их теперь на убой, как скотину, а чиновника — больно ему нуж­на сапожная мастерская! А ей не терпелось замуж, и я все же был чему-то ученый, вроде бы обходительный... В конце концов, кто ее знает, что она во мне нашла.

Уговорила она меня показать ей Вильно и завлекла на Замковую гору, как дьявол пана Езуса. Там мне хотелось побыть на той стороне, откуда видно далеко за Вилию: левее — высокие фабричные трубы весело курятся дымом правей — горы под соснами и зеленый Антоколь, посереди­не — поля, простор, широта. А она торопит, тянет меня на противоположную сторону, что к центру города. Устроилась на скамеечке под кустом и подмигивает: «Садись!» Отсюда, насколько хватало глаз, под нами густо лепился город, взбе­гая все выше и выше, хорошо была видна Погулянка. Юзя, не тратя времени, прижалась ко мне своим теплым, мягким бочком и, то ли всерьез, то ли чтобы посмеяться надо мной, размечталась...

— Во-он, там, видишь, на той горке, где густо-густо от черепичных крыш, там наша Погулянка. Красивое место, правда? А на Погулянке — витринка, чистенькая-чистенькая. А над витринкой вывеска, красивая-красивая: «Мастерская модной обуви Юзефы... Юзефы...— и посмотрела мне прямо в глаза, в самое дно,— Юзефы... Мышковой».— И еще креп­че прижалась и грудным голосом засмеялась. Правда, смех был немного деланный.

Меня тоже пронял смех. Но я резко и довольно грубо осадил ее грезы:

— Этого никогда не будет...

— Хочешь, чтобы мастерская была на твое имя? — пе­решла она сразу на деловой тон.— Ну хорошо...— поду­мала и стала торговаться: — Ну хорошо, я уговорю отца, чтобы вывеска была и на мое и на твое имя.