18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 23)

18

Янинка показала мне альбом для стихов, который пода­рил ей, сказала, один симпатичный немец из Берлина. Посидели еще немного, поговорили, и я ушел снова к Туркевичу, захватив паспорт, перо и рубаху.

***

Прожил я у Туркевича три дня, без прописки. Все думал, за что бы теперь взяться. Он советовал пойти учительствовать в белорусскую школу на селе и вооб­ще как-нибудь закрепиться в деревне, потому что в городе жить — гибель.

Голодные очереди на улицах в Вильно (продукты отпу­скали по карточкам) были теперь, и уже давно, обычным явлением. Люди терпеливо простаивали часами у каждой продовольственной лавки, у каждой столовой общественно­го питания. Когда, продав свои вещи под «Галей», я шел мимо одной такой столовки, недалеко от вокзала, меня обдало таким смрадом, что даже дыхание сперло, хотя день был морозный. Это варили костяную муку. Если ее заме­сить густо, то так и несет дохлятиной. А люди принюхались, им этот запах мерещился тарелкой вкусного супа...

Вещи свои продал, можно сказать, за бесценок. Весь город продавал, и покупателей приходилось ловить за полы. Перо у меня купил — и довольно скоро — немец-солдат с двумя нашивками, а вот с рубахой настоялся — не отдавать же ее даром! Наконец до того окоченел и проголодался и так мне все опротивело, что спустил ее за краюху более или менее приличного хлеба, полагаю, тоже немцу, хотя покупатель был в штатском и говорил по-польски.

Хлеб отнес своим, часть отрезал матери, остальное — Юзе, чтобы сусло Наполеону давала не из «бабки», а из настоящего хлеба, пока его хватит... Надолго ли могло хва­тить?.. На вырученные от продажи пера деньги купил десять таблеток сахарина — подмешивать в сусло. Мне осталось от всей выручки — пару раз сходить в столовку на Воро­ньей. Надо же было и мне есть... Не евши, человек быстро слабеет, ноги не ходят...

Пойти учителем в белорусскую школу я отказался. До­статочно мне того, что пробыл польским «доректором» в Брудянишках. И вообще после Беловежи физический труд стал мне больше по душе, чем умственный: отработал свое — и гуляй, ни хлопот, ни забот. Так мне тогда казалось.

Во дворе у Туркевича я разговорился с одним крестья­нином, приехавшим из деревни к брату-дворнику. Он посо­ветовал мне наняться на работу в имение графа Хлусницкого — Ключик, благо до него рукой подать. Туда я и подался.

Позднее узнал, что только я покинул Вильно, как на мою старую квартиру нагрянули немцы. Искали меня. Собрали сведения о родных, нашли адрес матери и явились к ней. Она ответила, что ничего обо мне не знает. Один солдат, сволочь, толкнул ее карабином в грудь, да так, что она тут же упала. Хорошо, что головой не ударилась — успела ухватиться за спинку кровати.

Они приходили поздно вечером, чуть ли не ночью. Юзя и Янинка подняли крик, и немцы ушли. Пригрозили, однако, что найдут меня и на дне морском, не спрячусь. Но тем дело и кончилось. Больше они, видимо, не искали.

***

В Ключике я устроился батраком. Мой немецкий паспорт был в порядке, справку с последнего места службы, на мое счастье, никто здесь не требовал, и вскоре я полностью легализовался.

А немцев в Ключике, где разместился реквизиционный пункт, тоже хватало. Но я работал не у них, а у графа, поэтому мое знакомство с немцами было шапочное. Главное, когда проходишь мимо, не забудь сказать им: «Гут морген!» Ответят коротко, в нос: «Моо’н». Но если вдруг забудешься тут же услышишь окрик: «Польнишен швайн!»

Жилось мне там хорошо. И хотя больших жиров не нагулял, по времени не вышло, но по крайней мере попра­вился, окреп, пришел в себя. Кормили батраков сносно паек давали приличный,— думаю, граф Хлусницкий, реквизуя для немцев, кое-что откладывал и для своих нужд.

Реквизировали у крестьян лошадей, коров, свиней, кур, Что оставляли, бралось на самый строгий учет: столько-то молока от каждой коровы, столько-то сала от каждой зако­лотой свиньи; от каждой курицы, помню, надо было сдавать в неделю два яйца. По пуду крапивы с каждого двора. Не сдашь — плати штраф. Староста обязан был следить, чтобы никто в обиде не остался, чтобы каждый сдавал не меньше других. Вообще немцы делали все очень культурно. И если кто нарушал установленный порядок, то только такой их наймит, как сам граф Хлусницкий, главный немецкий рекви­зитор. Так говорили. Ну, за это он, как пришла Польша, и пострадал. В 1919—1920 годах, при поляках, пришлось ему немного посидеть в тюрьме. Жалоб на него было подано — хоть возами вози. Но представьте — вскоре выпустили. Наверное, не так уж был виноват.

Воровал не один он. Но ведь вором из воров мужик всегда считает помещика, а помещик опять же мужика. В этом я убедился, когда мои приятели возчики, проделав в мешке дырочку, горестно вздыхали: «Кто ворюга, так это наш хозяин!» А пан Хлусницкий их же за воровство и упек под немецкий полевой суд. Чуть было не расстреляли всех.

Такая пошла заваруха, не приведи господи! Пострадал же в ней я, хотя прослужил у графа всего два месяца, только до Нового года. И работа была нетрудная: присматривай за конем, отвози хлеб из Ключика на станцию. И охотно служил бы там хоть до конца войны. Так нет уже, уволили. Спасибо, отпустили с миром...

Уволили же меня за то, что играл в карты с возчиками. Выиграл всего полпуда гороху. Хорошо еще, что вовремя отослал в Вильно, не то наверняка бы отобрали. Старался для Наполеона, для сына Робейко. Он все время стоял перед моими глазами жалким детским полутрупиком с печальным взглядом и старческим, сморщенным идиотским личиком.

Счастливо отделавшись, вылезя сухим из воды, вернулся я в Вильно, а Наполеона уже снесли на чистых рушниках на росу, а зыбку его раскололи на щепу — оказалось выгодней, чем продать.

Юзя была страшно подавлена. Моя мать спокойно уте­шала ее:

— Ну и слава богу! Подумай, в какое трудное время при­брал господь бог душу его невинную...

Дядя Язэп (Туркевич) раздобыл для меня козлы и три доски. Я принес их и поставил себе постель на том самом ме­сте, где раньше стояла зыбка. Правда, немного отодвинулся от Юзи — не спать же мне у стены, если она вся мокрая от сырости.

Очень жалко было Юзю. Я видел, как исхудали ее ноги и стали тонкими-тонкими, видел грудь, опавшую, потемнев­шую, под застиранным, порванным лифчиком...

Но теперь она была человек человеком. От ее давнишней мещанской заносчивости не осталось и следа. Говорить о своем Робейко не хотела, раз он уехал, бросив ее в таком положении. На его письма не отвечала. Зато мою мать уважала, любила. И со мной теперь была ласкова, даже нежна, как с любимым братом.

XI

«ПЕРЕВОРОТ В РОССИИ!..»

Вернувшись из Ключика в Вильно, я поступил с помощью того же дяди Язэпа на лесопильню к графу Тышкевичу, снова табельщиком. Старичок-инвалид, который работал на моем месте, надумал к этому времени помереть с голоду и освободил мне дорогу.

Весь январь и почти до конца февраля 1917 года в Виль­но стояли сильные морозы. Все говорили, что таких морозов даже старожилы не упомнят. Хотя я заметил, что так всегда говорят, когда мороз чуточку прижмет, а дров дома ни полена.

Среди рабочих царил общий упадок духа. Так мне каза­лось. Тем более что особенно остро почувствовали этот упа­док я, моя мать с Юзей и в какой-то мере Янинка, когда в середине февраля наши запасы иссякли. Иссякли, хотя, по общему уговору, мать прятала горох под замок и выда­вала его нам по крохотной горсточке, только к чаю, то бишь к липовому настою, вместо хлеба и сахарина. Сама она перебивалась теперь, можно сказать, одной «бабкой». Ее она никогда не прятала, оставляя в котомке на стене, чем вводила меня в великое искушение отломить кусочек и съесть. Искушение — приятная штука...

Иногда я так и поступал. И лишь огромным напряже­нием воли заставлял себя сдерживаться, чтобы не очистить всю ее котомку. Искушение — и страшная штука...

Чтобы окончательно не пасть, я убегал из дому куда гла­за глядят, подальше от котомки, от «бабки», от искушения. Порой спрашивал себя: сломал бы я замочек, если бы она запирала свою «бабку»?

А мать уже еле волочила ноги. Суп в общественной сто­ловой она ела, вероятно, раз в неделю. Дома — хоть шаром покати. На рынке ни к чему не подступишься... Хоть волком вой, хоть ложись на лавку да скрещивай руки.

Однако скрещивать руки не больно кому хотелось. Чаще всего находили выход в том, что отправлялись из города в деревню, рассчитывая принести мешок картошки. Шли ки­лометров за тридцать и больше, несли мешок на своем горбу. Голод не тетка...

Шли, а на обратном пути немцы ловили и все отбирали. В деревне тоже стало трудно достать что-либо. Ведь и там многие сидели без хлеба, на одной картошке.

Как-то в праздничный день пошли и мы с Янинкой, прихватив с собой мешочки. В деревне Чернулишки, всего в пятнадцати километрах от города, нам посчастливилось раздобыть немного свеклы и картошки. Отдали все свои деньги. Чтобы наскрести их, я продал свою корзину, Янинка — альбом, пять марок, заработанных шитьем ме­шков, дала Юзя, а мать сходила к Будзиловичам и заняла одну марку, хотя знала, что я буду сердиться на нее.

Обратно мы с Янинкой не шли, а летели от радости. Мороз крепчал, но нам было тепло. И вот, уже перед самым городом, налетели на немецкую заставу. У меня сердце оборвалось...