Максим Чурилов – Это было в прошлой жизни (страница 2)
Там уже собрались люди. Черное море раскрытых зонтов, напоминающее стаю нахохлившихся, испуганных ворон. Человек тридцать наверное было. Дальние родственники, которых он не видел годами и чьих имен не помнил; бывшие коллеги матери по университету, где она когда-то преподавала историю искусств; соседи с их улицы. Все они стояли плотным полукругом, опустив головы, пряча лица за поднятыми воротниками. Когда Макс приблизился, море зонтов бесшумно расступилось, образуя для него узкий коридор к центру.
Он шел сквозь эту толпу, физически кожей ощущая на себе их взгляды. Сочувствующие, любопытные, испуганные чужой смертностью. И как будто даже безразличные. Кто-то протянул руку в кожаной перчатке и неловко тронул его за мокрое плечо.
— Держись, сынок, — пробормотал хриплый мужской голос.
Макс даже не повернул головы, чтобы посмотреть, кто это был. От толпы пахло мокрой шерстью, старым цветочным парфюмом, нафталином, валидолом и тем специфическим затаенным страхом, который всегда источают живые рядом с мертвыми.
Он вышел в центр шатра. Прямо перед ним, над прямоугольной, пугающе ровной геометричной ямой в земле, стоял гроб из темного, матового красного дерева. На лакированной крышке лежала одинокая белая лилия, уже успевшая покрыться мелкими прозрачными каплями. Чуть поодаль переминался с ноги на ногу священник в длинной черной рясе поверх теплой куртки — пожилой мужчина с усталым, изрезанным морщинами лицом. В его руках была открытая Библия, тонкие страницы которой намокли и пошли некрасивыми волнами.
Макс остановился у самого края могилы. Взглянул вниз. Земляная стена среза была влажной, глинистой, с торчащими перерубленными желтоватыми корнями соседнего дуба. Смерть в ее самом физическом, неприглядном проявлении. Никакой романтики. Никакого перехода в лучший мир. Просто метры холодной грязи и яма в земле. Это даже как-то противно, что столь долгая и красивая жизнь заканчивается так… Бесполезно и грязно…
Священник откашлялся, прочищая горло, и начал говорить. Его голос был монотонным, ровным, отшлифованным сотнями, тысячами подобных церемоний.
— Мы собрались здесь сегодня, в этот скорбный час, под сим серым небом, чтобы проводить в последний путь нашу сестру Элеонору…
Слова сливались в непрерывный, бессмысленный фонетический гул. «Господь пастырь мой…», «прах к праху…», «в царствии небесном…». Макс не вслушивался в смысл. Его слух обострился до предела, выхватывая из пространства совершенно иные микро-звуки. Он слышал, как влажно чавкает грязь под резиновыми сапогами рабочего кладбища, стоящего поодаль с лопатой. Слышал, как крупная капля воды сорвалась с края натянутого брезентового шатра и с глухим шлепком разбилась о деревянную крышку гроба. Слышал чье-то сдавленное, ритмичное шмыганье носом за своей спиной. Вероятно, тетя Сара. Она всегда любила театрально, с надрывом поплакать на публике.
Максу вдруг стало невыносимо, до тошноты душно, несмотря на пронизывающий ноябрьский холод. Воздух под шатром казался слишком плотным, желеобразным, чтобы им дышать. Ему захотелось закричать. Заорать так, чтобы порвать голосовые связки, чтобы заглушить этот лицемерный монотонный бубнеж священника, чтобы разогнать эту фальшивую, насквозь пропитанную социальным формализмом толпу ворон. Но он продолжал стоять абсолютно неподвижно, как гранитная статуя. Только челюсти сжимались все сильнее, грозясь раскрошить эмаль зубов.
Он медленно обвел взглядом людей, стоящих напротив него, по ту сторону разверзнутой могилы. Серые лица, сливающиеся в одну размытую акварельную массу. Пустые, дежурные маски скорби.
И вдруг его блуждающий, мертвый взгляд споткнулся. Остановился.
Она стояла чуть поодаль от основной группы. Не под спасительным брезентовым шатром, а прямо под открытым небом, под хлещущим дождем. Без зонта. На ней было темно-синее, почти черное шерстяное пальто мужского кроя, слегка великоватое в плечах, словно снятое с чужого плеча или купленное в секонд-хенде. Руки глубоко спрятаны в карманы. Мокрые, тяжелые каштановые волосы темными прядями прилипли к бледным щекам и тонкой шее. Вода бежала тонкими струйками по ее лицу, капала с подбородка, но она, казалось, совершенно этого не замечала.
Макс смотрел на нее. А она смотрела прямо на него.
В ее взгляде не было той приторной, липкой, отвратительной жалости, которую он читал сегодня в глазах всех родственников. Не было и неловкости от присутствия на чужом интимном горе. Ее глаза — большие, темные, какие-то бездонные на бледном, омытом ледяной водой лице — излучали нечто совершенно иное. Глубокое, пронзительное, почти пугающее узнавание.
Она смотрела на него так, словно видела не его внешний, социально-приемлемый контур — молодого мужчину в мокром черном костюме, стоически стоящего у гроба матери. Она смотрела сквозь шерсть пальто, сквозь ребра, прямо внутрь. В ту самую застывшую, мертвую бетонную пустоту в его груди. Словно она сама жила в таком же бункере. Словно она знала точную радиочастоту, на которой прямо сейчас вибрировала его боль.
Время для Макса замедлилось, стало вязким, как древесная смола. Монотонный голос священника окончательно ушел на задний план, превратившись в неразборчивый белый шум телевизора, потерявшего сигнал. Шум дождя исчез. Исчезли запахи парфюма и мокрой земли.
Остался только этот зрительный контакт. Протяжный, магнетический, пробивающий насквозь мост сквозь пелену падающей воды и стену чужих черных зонтов.
Ее губы были слегка приоткрыты, она чуть заметно дрожала от холода, но не отводила огромных глаз. В какой-то неуловимый момент Максу показалось, что она хочет сделать шаг вперед, к нему через яму. Что-то в выражении ее лица дрогнуло — едва заметная тень абсолютного сострадания, от которой у него вдруг болезненно, спазмом сжалось горло.
Бетон внутри его грудной клетки впервые дал крошечную, микроскопическую трещину.
— …и предаем тело ее земле, — вдруг резко, как пистолетный выстрел, прорвался сквозь вакуум голос священника, грубо возвращая Макса в серую реальность.
Раздался глухой, деревянный скрип. Двое рабочих в желтых дождевиках начали медленно, на широких брезентовых ремнях, опускать тяжелый гроб в яму. Этот звук — трение грубой ткани о края могилы, хруст осыпающейся глины — был самым страшным звуком в жизни Макса. Звук окончательности. Финальная точка невозврата. Мама больше никогда не приготовит кофе. Никогда не скажет, что он слишком много работает. Всё… Он никому не нужен…
Он рефлекторно опустил взгляд вниз, провожая деревянный ящик в темноту. Ком в горле стал размером с бильярдный шар, перекрыв трахею. Дышать стало физически невозможно. Кто-то вложил ему в безвольную ладонь горсть сырой, холодной, липкой земли. Макс машинально сжал ее, пачкая под ногтями, затем разжал пальцы над могилой. Комья глухо стукнули о лакированную крышку внизу. Этот звук отдался барабанным боем прямо в его висках.
Началась самая мучительная, абсурдная часть ритуала — процессия соболезнований. Люди подходили один за другим. Бесконечная вереница серых лиц, пустых слов, влажных прикосновений.
— Она была потрясающим ученым и светлым человеком, Макс… — Если тебе что-нибудь понадобится, любая мелочь, только позвони… — Время лечит, мой мальчик. Просто нужно подождать…
Он кивал. Как китайский болванчик на приборной панели. Пожимал протянутые влажные руки. Отвечал короткими, рублеными, мертвыми фразами: «Спасибо», «Я очень ценю это», «Да, конечно». Его голос звучал хрипло и чуждо, словно исходил не из его собственного горла, а из динамика старого, сломанного радиоприемника. Он механически выполнял социальный контракт, но его глаза лихорадочно, поверх чужих плеч, искали в толпе ее. Ту девушку в темно-синем мужском пальто.
Ее не было… Как и мамы… Он стоял один в окружении людей, не имеющих смысла и не мог уйти.
Он огляделся по сторонам, вытягивая шею, игнорируя бормочущую что-то ему в плечо тетю Сару. Окинул взглядом размытые дождем дорожки, ведущие к выходу с кладбища. Море зонтов постепенно рассасывалось, люди торопливо расходились по машинам, стремясь поскорее вернуться в тепло и к своим живым заботам. Но одинокой фигуры с мокрыми каштановыми волосами нигде не было. Она исчезла так же внезапно и бесшумно, как и появилась, словно была призраком, галлюцинацией, порожденной его воспаленным, истощенным бессонницей и горем мозгом.
— Поедешь к нам на поминки, Макс? — Тетя Сара осторожно, словно он мог разбиться, коснулась его мокрого рукава. Ее глаза были красными, опухшими от слез, от нее удушающе несло валерьянкой и мятными леденцами.
— Нет, тетя Сара, — Макс мягко, но непреклонно высвободил свою руку. — Я поеду домой. Мне нужно… побыть одному. Поспать может быть…
— Но ты же ничего не ел со вчерашнего дня! Нельзя же так, милый, ты себя загонишь в могилу следом. Элеонора бы ни за что не хотела…
— Я сказал, нет, — его голос на секунду потерял вежливость, став жестким, стальным, лязгнувшим металлом.
Сара испуганно отшатнулась, прижав ладонь к груди. Макс, увидев ее испуг, тут же смягчился. Закрыл глаза. — Простите. Пожалуйста, простите меня. Просто… я не могу сейчас ни с кем говорить физически. Оставьте меня в покое. Умоляю. Не надо.
Он резко отвернулся и быстро зашагал к своей машине, не дожидаясь ответа, перепрыгивая через лужи. Дождь усилился, превратившись в плотную, непробиваемую стену серой воды. Туфли громко чавкали по грязи. Пальто насквозь промокло и стало тяжелым, как рыцарские доспехи, мучительно оттягивая плечи вниз. Каждый шаг тянул его вниз, болото под ногами обнимало его холодом, чтобы упасть ему достаточно было чуть расслабиться.