реклама
Бургер менюБургер меню

Мадина Федосова – Сродники (страница 4)

18

В комнате сделалось так тихо, что слышно было, как оплывает воск в подсвечнике – с едва уловимым шипением. Тишина эта была недоброй. Она не сулила покоя, а выжидала, точно зверь перед прыжком. В этом безмолвии, разлившемся по покоям Грейвуд-Холла, я физически ощутила: Арабелла замерла, обратившись в единый слух.

Её суть более не принадлежала этой комнате, креслу или роману. Госпожа пребывала там, за окном, во власти марева, коий упорно не желал рассеиваться.

– Арабелла, – позвала я громче, касаясь её плеча. Рука моя предательски дрожала. Воспитанница приметила это мгновенно – она всегда подмечала малейший сбой в моем дыхании, даже если хранила маску безразличия. – Что с тобой, дитя? Ты бледнее обычного. Уж не дурно ли тебе? Быть может, вернулись те приступы боли, что терзали тебя в минувшем году, когда лекарь из Мортона пенял на застойный воздух и твоё нежелание покидать сии стены?

Она вздрогнула, точно путник, внезапно возвращённый из запредельных странствий. Вскинула голову, и я узрела её лик – отмеченный той прозрачной белизной, коя была родовым клеймом Грейвудов. На скулах горел лихорадочный румянец, не предвещавший блага. Очи -огромные, бездонные, уходящие в самую толщу земли, где почивают древние корни и дышит первобытная тьма, – были распахнуты широко. В их глубине застыло выражение, коего я не могла дешифровать. Не страх и не радость. Нечто иное, от чего у меня похолодело в груди. «Господи, -промелькнуло в помыслах, – неужели она зрит то же, что видела её мать в предсмертные часы? Неужели тлен, сжёгший родительницу изнутри, передался и дочери?»

– Агнес, -произнесла она, и голос её был глух, точно доносился из-под толщи воды, из того самого колодца, в коий я страшилась заглядывать. – Ты не слышала?

– Что я должна была услышать? – вопросила я, хотя в тот же миг истина открылась мне.

Слух мой, за сорок лет привыкший различать каждый вздох дома, уже уловил то, что прервало её чтение. То, что обратило тишину в ожидание.

За окном раздался звук.

Звук был резким, металлическим, пронзительным – из тех, что принуждают зажать уши, хотя в них нет прямой угрозы. То был скрежет точильного камня о сталь. Кто-то во дворе правил косу или нож, сдирая ржавчину и грязь, накопленные неделями безделья. Грубый, чужеродный шум не имел ничего общего с привычным утренним гулом Грейвуд-Холла: мерным стуком дровосека, к которому дом привык, как старик к утренней ломоте в суставах, или скрипом колодезного журавля, убаюкивающим, точно колыбельная. Этот звук был иным. Слишком настойчивым, слишком… живым. Он ворвался в симфонию Грейвуда фальшивым аккордом, предвещая, что скоро вся музыка пойдёт прахом.

Арабелла уже была на ногах. Я не приметила, как она отринула плед и пересекла чертог. Она двигалась с той порывистой лёгкостью, что всегда устрашала меня -точно не шла, а скользила над половицами, сотканая из того же марева, что клубилось за окнами. Она замерла у проема, рывком отдернув тяжелую портьеру. Свет, хлынувший в комнату, был столь неожиданным после полумрака, что я невольно зажмурилась. А когда разомкнула веки -увидела её спину: прямую, напряжённую, какой она не бывала даже в часы скорби по матери.

Хозяйка стояла, вцепившись перстами в дубовую раму, и взирала вниз, туда, где в тумане совершался труд. Я видела её профиль – бледный, заострённый, с тёмной прядью, павшей на щеку. Губы были плотно сжаты, а в глазах полыхало нечто, чему я не находила имени. Не любопытство и не страх. Жадность. Та самая хищная жадность, с какой она поглощала свои фолианты, желая вобрать в себя все смыслы и тайны разом.

– Агнес, -произнесла она, не оборачиваясь. Голос её был тихим, почти шепотом, но от этого шепота у меня замерло сердце.– Кто это? – вопросила она.

– Новый конюх, -отозвалась я, тщась придать голосу будничность, точно появление сего странника из ночного марева было делом обыденным. – Мистер Грейвуд доставил его вчера. Из Мортона, должно быть, или из иных пределов. Положил ему в подмогу старому Джону -конюшни запущены, а у Джона ныне и руки не те, и взор затуманился. Хозяин рассудил, что помощник востребуется.

– Конюх, -повторила она, и в слове этом просквозило некое иное, чуждое звучание, точно она пробовала его на вкус, примеряла к себе, силясь постичь сокрытый в нем смысл. – Он… трудился у нас прежде?

– Нет, -отрезала я. – Явила его полночь. Мистер Грейвуд определил ему ложе в конюшне, покуда тот не докажет свою годность. Старый Джон, разумеется, ворчит – он неизменно ропщет, стоит миропорядку пошатнуться. Ты ведь ведаешь его нрав. Он негодовал, когда я переместила утварь на кухне, и когда отец твой велел подстричь липы, и когда прибыли кони из Лондона. Поворчит и смирится. Все смиряются.

Арабелла хранила обет молчания. Она взирала вниз, и я приметила, как персты её, покоившиеся на подоконнике, бьёт мелкая, едва различимая дрожь – ту мог уловить лишь мой взор, коий годами изучал каждый её жест и каждый вздох. Я приблизилась, застыла подле неё и тоже обратила взор к окну.

Он был там. Внизу, во дворе, коий туман нехотя освобождал из своих объятий, оставляя на камнях мокрые, мерцающие разводы, подобные следу исполинской, утомлённой улитки. Он замер у коновязи, на извечном месте старого Джона, и в движениях его сквозило нечто, принудившее меня оцепенеть. Он трудился безмолвно, сосредоточенно, с той пугающей, хищной плавностью, коя не вязалась с его измождённым ликом и тем рубищем, что всё ещё цеплялось за его плоть. Грязь, мнилось, въелась в его кожу столь глубоко, что её не под силу было избыть и ледяной водой из бадьи. Он не суетился, подобно Джону, коий вечно кряхтел и ронял инструмент, проклиная немощь. Только делал дело. И делал его так, точно руки его обладали собственной памятью, не нуждаясь в подсказках ни от разума, ни от глаз.

–О н не похож на конюха, -произнесла Арабелла. В голосе её просквозило нечто, чего я не чаяла услышать. Не пренебрежение и не удивление – иное. То, чему она сама, вероятно, не дерзала дать имя.

– Все конюхи походят на конюхов, – отрезала я, хотя сознавала лживость своих слов. Джон походил на конюха, ибо само естество его, руки и походка, вопияли о призвании. Этот же странник… он мнился тем, кто прежде был облечён иной сутью, а ныне, утратив всё, лишь лицедействует в роли слуги. Но я не могла исповедаться в сём Арабелле. Не могла изречь, что он исторгнут болотами, что от него веет дёгтем и сырым торфом, а в очах его застыло нечто, принуждающее креститься и отводить взор. Не могла сказать, что Ричард взирал на него так, точно воскрешал в памяти забытое, но не избытое до конца.

– Вчера бушевал шторм, – Арабелла не вопрошала, она утверждала, точно поверяя истину, коей уже была причастна. – В такое ненастье из Мортона не ездят. Тракты размыты, марево таково, что в трех шагах сокрыт мир. Кто дерзнёт наниматься в конюхи в подобную полночь?

– Быть может, он прибыл ранее, – слова застревали в моем горле, делаясь тяжкими и неповоротливыми, как камни. – Быть может, выжидал в веси, покуда стихия не утихнет. А может, мистер Грейвуд доставил его из самого Лондона. Ты ведь ведаешь: в столице алчущие крова не смотрят на небо. Когда голод терзает чрево, ты идешь в любую погоду.

Она обратилась ко мне, и я узрела её лик совсем близко – бледный, натянутый, с тем лихорадочным румянцем, коий не желал угасать. В её очах – огромных, бездонных – застыло то, чего я прежде не лицезрела. Не страх и не любопытство. Ожидание. Такое же, с каким Ричард взирал на порог, прежде чем отринуть засов. Такое же, какое, верно, блуждало во взоре её матери, когда за час до родов она созерцала мглу за окном. Помню, я вопросила её тогда: «Что ты видишь, госпожа?». А она отозвалась: «Смерть. И жизнь. И нечто иное. Нечто, чему нет названия.

– Агнес, -произнесла она, и голос её был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте слышалось нечто, от чего у меня сжалось сердце. – Ты веришь в то, что люди приходят в нашу юдоль не случайно? Что есть некто, направляющий их стопы? Что каждый стук в дверь – не просто звук, а знамение?

– Я верю, что Господь ведёт нас, – отозвалась я, чувствуя, как сухость во рту мешает глаголать, как слова делаются чужими. – Верю, что у всего обретается причина и свой срок. Время рождаться и время отходить в вечность. Время насаждать и время искоренять посаженное. Время молчать и время подавать голос.

– А время любить? -вопросила она, и в вопросе сем было нечто, от чего у меня перехватило дыхание. – Время любить и время исполняться ненависти. Время брани и время миру. Всему свой час, Агнес. Всему свой час.

Она вновь обратилась к окну. Внизу, во дворе, Дамиан завершил труд и ныне вскидывал на плечо тяжкое седло, кое старый Джон неизменно таскал с натугой, проклиная Грейвудов и их исполинских коней. Он совершил сие единым движением -легко, свободно, точно седло весило не более пуховой подушки. Я приметила, как напряглись мышцы на его спине под мокрой ветошью рубахи, как они перекатились под кожей, точно живые узлы, как расправились плечи, когда он выпрямился во весь свой пугающий рост. Я приметила, как персты Арабеллы, лежавшие на подоконнике, сжались столь яростно, что побелели костяшки. Я приметила, как она пресекла своё дыхание.