18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мадина Федосова – Сродники (страница 6)

18

Она взирала на его спину – широкую, натянутую, облечённую в мокрую ветошь рубахи, коя прильнула к плоти столь бесстыдно, что угадывался рельеф каждого мускула, каждый порыв дыхания. Рукава были засучены выше локтя, обнажая предплечья – жилистые, сильные, отмеченные бледными шрамами, кои мерцали даже в полумраке. На коже жемчужили капли пота, и в их блеске таилось нечто, от чего дыхание её пресеклось. Она вбирала сей аромат – дёготь, конский пот, прелая шерсть – нечто резкое, первобытное, чему не обреталось места в её чертогах. Тот дух был груб, он въедался в лёгкие, принуждая её ощущать собственную плоть – свою чистую, омовенную, надушенную лавандой плоть – иначе, чем когда-либо прежде.

Она не находила сил ни воззвать к нему, ни отринуть сие видение. Она была заворожена – не им, нет, она не желала знать его, не смела алкать близости – но той силой, коя в нем пульсировала. Первобытной, дикой мощью, коей не владел ни один мужчина в её окружении.

Уильям Хоторн мнился на его фоне лишь вежливой тенью: он подносил розы, глаголал о погоде, улыбался по велению приличий и умолкал, когда того требовал обычай. В нем был порядок, но не было жизни. В дланях Хоторна не обреталось сей мощи, в его очах не таилось подобной бездны, в его плоти не пульсировала та пугающая, первобытная жизнь, коя ныне предстала пред нею в образе человека в запятнанном рубище. Он сжимал скребницу – столь древнюю, что рукоять её была отполирована до зеркального блеска сотнями ладоней, кои владели ею задолго до него. В этом блеске отражалась не роскошь, а вековой, честный труд, от коего Грейвуд-Холл всегда отворачивал свой бледный лик.

Дамиан обернулся. Не потому, что уловил слухом её присутствие – она замерла тише мыши в подполье, -а почуяв её всем существом. Он обернулся, и Арабелла узрела его лик: измождённый, отмеченный глубокими тенями и впалыми щеками; губы были сжаты столь плотно, точно он отродясь не ведал улыбки. Но очи… они были распахнуты, и в их недрах таилось нечто, принудившее её пресечь дыхание.

Они мнились светлыми, почти прозрачными, точно стоячая вода в торфянике, в коей отразилось онемевшее небо. Но в них более не обреталось той мертвенной пустоты, о коей я помышляла при его появлении. Там властвовало иное. Нечто, заставившее её отступить на шаг вопреки воле. Нечто, приковавшее её к стопам, хотя всё её естество вопило о бегстве.

Он не склонил главы. Не отринул взора. Не проронил ни звука. Он созерцал её, и в этом взгляде не просматривалось ни почтения, ни рабского подобострастия, ни той вежливой маски, кою челядь водружает на лица при встрече с господами. Он взирал на неё как равный на равную.

– Кто вы? – вопросила она, и голос её прозвучал глухо, точно она не узнавала собственную речь.

Она алкала вскричать: «Как вы дерзаете взирать на меня столь кощунственно?». Она жаждала изречь: «Вам надлежит пасть ниц, уйти, истлеть, никогда не осквернять сей двор своим присутствием», – но уста не повиновались. Она созерцала его, и в груди сделалось столь тесно, что, мнилось, сердце вырвется из тенёт плоти, падёт на сию грязную солому, и все узрят, какое оно -малое, испуганное, бьющееся в предсмертной судороге.

– Дамиан, -произнёс он. Одно слово. Без рода, без звания, без того, что могло бы утвердить его место в подлунном мире, его право пребывать здесь, в её конюшне, взирать на неё столь кощунственно.

– Вам надлежало склониться, – выдохнула она, и в голосе просквозило нечто, родственное мольбе. Не приказ – мольба. Ибо если он совершит поклон, мироздание вернётся на круги своя. Если он отринет взор, она обретёт силу уйти, затвориться в своих чертогах, коснуться страниц фолианта и предать забвению само его существование.

Если он исполнит ритуал, указующий на его рабство, она убедит себя, что не стояла здесь, не вбирала запах его плоти, не тонула в его прозрачных очах.

– Я не обучен поклонам, – отозвался он, и в тоне не было вызова. Лишь истина. – Я приучен к труду. К молчанию. К свершению того, что востребуется. Но кланяться… – он умолк, и Арабелла узрела, как его уста дрогнули в гримасе, похожей на затаённую боль или на воспоминание, коего не избыть. – Сей навык я утратил. Или не ведал вовсе. Не знаю.

Она созерцала его, и в груди сделалось столь пусто, что, мнилось, разомкни она губы – и оттуда вырвется лишь ветер, воющий в дымоходах бессонными ночами. Она алкала изречь нечто суровое, воздвигнуть преграду, коя напомнила бы ему о пропасти между госпожой и слугой, вернула бы их в мир незыблемых правил и границ. Но глаголы не шли на ум. Она лишь стояла, пригвожденная его взором, и чувствовала, как её плоть начинает пульсировать собственной, дикой жизнью, не внемля приказам рассудка.

Он совершил шаг к ней. Единый шаг. Не более. Но сего движения было достаточно, дабы она осознала: межа, кою она тщилась воздвигнуть, более не существует. Он замер столь близко, что Арабелла ощущала его дыхание на своём лике – тёплое, ровное, исполненное тем духом дёгтя и сырой земли, что въедался в лёгкие, кружил голову и принуждал её чувствовать, точно она стоит не на тверди, а на зыбкой, алчной трясине, уходящей из-под стоп.

– Вам не надлежало являться, – произнёс он. Не вопросил. Изрёк как факт – истину, коей он владел с той самой секунды, когда преступил порог Грейвуда.

– Я -хозяйка сего дома, отозвалась она, и голос её прозвучал немощно, неуверенно, точно у дитяти, коие повторяет зазубренный урок, не помышляя о его смысле. -Я вольна шествовать, куда мне востребуется.

– Вы явились не по праву хозяйки, – отрезал он. – Вы явились, ибо я здесь. Вы пришли воззреть на меня. Как взирают на… – он умолк, дешифруя верное слово, и она приметила, как кадык его дёрнулся при глотке, – на то, чего страшатся. Или на то, чего алчут, но не дерзают наречь именем.

– Я ничего не алчу, – солгала она. Она сознавала ложь, и он ведал о ней, и оба они были причастны к сей немой, страшной правде, от коей у неё помутилось в глазах, а колени сделались ватными. Арабелла ощутила: она падёт сейчас прямо здесь, на сию грязную солому, и он подхватит её, и сие станет финалом всего, что она ведала о себе прежде.

– Не лгите, -в голосе его не было жестокости. Лишь та нагая правда, коя не нуждается в защите. – Я обучен отличать кривду от истины. Я слишком долго пребывал в краях, где ложь умерщвляет стремительнее голода. Я лицезрел тех, кто лгал самому себе – они угасали первыми. Не от руки убийцы, нет. Оттого, что переставали быть собой. А человек, отринувший собственную суть, мёртв, даже если сердце его всё ещё бьёт набат.

Арабелла созерцала его, и в недрах её груди воцарилась такая пустота, что, мнилось, она слышит эхо собственных помыслов – они метались, точно запертые птицы, не обретая исхода. Она алкала изречь, что он лишён права на подобное кощунство, что он – лишь слуга, чьё поприще ограничено конюшней, грязью и запахом дёгтя, коему не подобает смешиваться с её ароматами, её фолиантами, её бытием. Но она онемела. Ибо под его взором всё, что она ведала о себе, о незыблемости своего чина, о праве на стерильный порядок – всё обратилось в прах, в пустые глаголы, за коими не стояло ничего, кроме страха. Страха пред тем, что она ощущала в сию секунду; пред тем, что томилось в ней извечно, но никогда не было облечено в имя.

– Что вы здесь вершите? – вопросила она, и сей вопрос не касался его ремесла или внезапного появления в Грейвуде в этот туманный час. Он был о ином. О том, что он вершит ныне в её жизни, в её помыслах, в той тишине, коя прежде служила ей убежищем, а ныне обратилась в гул.

– Тружусь, -отозвался он. – Свершаю то, к чему приучен. То, что вменено мне в долг. Вы алкали поклона -я не обучен. Вы желали моего исхода – я удалюсь по первому велению. Но вы не прикажете. – Он изрёк сие без вызова, без кичливости, а просто как факт, неоспоримый, точно грядущий рассвет над этой конюшней, где он станет чистить сбрую и ловить в окнах Грейвуда её тень.

– Откуда в вас подобная уверенность? – голос её содрогнулся, и она возненавидела себя за сию немощь, за то, что не в силах совладать с собой

– Оттого, что вы не отринули меня, – произнёс он. – Вы явились в конюшню в туфлях, поглотивших влагу, в платье, обречённом на осквернение грязью, без покровов, невзирая на хлад. Вы явились, дабы воззреть на меня. И вы не ушли, когда я попрал обычай и не склонил головы. Не ушли, когда я уличил вас во лжи. Вы стоите пред моим взором, и я зрю ваши очи, и ведаю ваше смятение, ибо я причастен ему в той же мере. И сие ужасает вас. Ужасает и меня. Но оно – есть. И вы не властны отменить сущее. Равно как и я.

– Я не ведаю, что вы испытываете, – изрекла она, но то была ложь, и оба они были причастны к сей кривде. И в этой лжи таилось нечто, побудившее его совершить ещё шаг – столь близко, что Арабелла ощутила иссушающий жар его плоти сквозь свои одежды, сквозь тот эфемерный, мнимо безопасный слой ткани, коий отделял её от него и от всего первобытного хаоса, что он принёс в её мир.

– Вы ведаете, – отрезал он. – Ведаете, ибо взирали на меня так, как смотрят на нечто, уже принадлежащее вам, хотя разум ещё не дерзает сие признать. Вы созерцали меня так, точно я – тот самый человек, коий уже перекроил ваше бытие, покуда вы пребывали в неведении, как и в какой час сие свершилось.