Мадина Федосова – Прачечная синьоры Лучии (страница 6)
Лучия усмехнулась.
– Кирпичи – да.
Она взяла свернутую рубашку, вышла во двор.
Старик пошел за ней, медленно, держась за косяки.
Двор был залит солнцем.
Оно лилось сверху, золотое, густое, как молодое вино. Стены, увитые плющом, казались зелёными, почти чёрными в тени и яркими, светящимися там, где падал свет. Плющ этот рос здесь, наверное, ещё до войны – стебли его были толстыми, одеревеневшими, они обвивали водосточные трубы, карабкались к крыше, закрывали окна соседнего дома.
Булыжники под ногами, стёртые до блеска, кое-где поросли мхом – ярко-зелёным, бархатистым, влажным. В углу – старый каменный колодец. Он не работал уже лет пятьдесят, но Лучия держала в нем цветы. Герань – красная, розовая, белая. Петунии – пышные, свисающие вниз водопадом. Ещё какие-то цветы, названий которых она не знала, но любила за то, что они просто росли и радовали глаз.
Верёвки тянулись через весь двор – от стены к стене, от колодца к железному столбу. На некоторых уже сушилось белье. Полосатые полотенца – красные, синие, жёлтые – висели, как флаги разных стран. Детские распашонки – смешные, маленькие, с вышитыми зайчиками. Мужская белая рубашка – чужая, незнакомая – полоскалась на ветру, будто танцевала.
Лучия взяла деревянные плечики – старые, тяжелые, еще от мужа – надела рубашку, расправила, поправила воротник. Повесила на верёвку – на самое солнце, туда, где не было тени.
Рубашка засветилась.
Белая ткань стала почти прозрачной. Каждая нитка проступила отчётливо, каждая складочка отбрасывала тонкую тень. Воротник стоял, манжеты свисали ровно, пуговицы блестели, нагревшись на солнце.
Ветер тронул рубашку. Она зашевелилась, зажила – сначала чуть-чуть, потом сильнее, потом затанцевала, будто в ней кто-то стоял, будто невидимый человек надел ее и двигался под музыку.
Старик смотрел.
Долго. Очень долго. Стоял, опираясь на палку, и смотрел, как его рубашка – та самая, в которой он женился семьдесят лет назад – танцует на ветру под римским солнцем.
Глаза его стали влажными, но он не плакал. Просто смотрел.
– Красиво, – сказал он наконец. Голос сел совсем. – Как тогда. Она была такая же. Белая, светится. Я смотрел на неё и не верил, что такая девушка согласилась за меня выйти.
Лучия стояла рядом. Молчала.
Где-то в переулке закричал разносчик рыбы. Его голос взлетел высоко, перекрывая шум мотороллеров: "Песка! Свежая песка!" Где-то залаяла собака, за ней другая, третья – перекличка по всему кварталу. Где-то женщина позвала ребенка: "Марко! Марко, иди есть!" Ребёнок не отвечал, наверное, убежал с мячом к фонтану.
Жизнь шла своим чередом.
– Как ее звали? – спросила Лучия.
– Лючия, – сказал старик. И вдруг улыбнулся – светло, молодо. – Как вас. Я поэтому и пришёл. Не только из-за рубашки.
Лучия кивнула.
– Хорошее имя.
– Хорошее. Только моей уже нет. А вы есть. Может, это она вас послала.
– Может, – сказала Лучия.
Они стояли во дворе, смотрели, как на ветру танцует белая рубашка, как солнце играет на мокрой ткани, как тень от неё движется по камням.
– Я приду через три часа, – сказал старик.
– Через три часа будет готова.
– Сколько я вам должен?
Лучия посмотрела на него. На его старый пиджак, на руки, дрожащие на палке, на глаза, которые смотрели на рубашку с такой любовью.
– Нисколько, – сказала она.
Старик покачал головой.
– Нет. Я заплачу. Это важно – заплатить за последнее.
Лучия подумала.
– Хорошо. Пять евро.
Старик достал кошелёк, вытащил мятую купюру, положил на стойку.
Потом повернулся к выходу. Сделал шаг. Остановился.
– Синьора Лучия, – сказал он, не оборачиваясь. – А вы боитесь?
– Чего?
– Того, что там.
Он показал пальцем в небо.
Лучия посмотрела туда. Небо было синее, глубокое, с редкими облаками на горизонте. Ласточки кружили высоко, чертили воздух острыми крыльями.
– Нет, – сказала она. – Не боюсь.
– Почему?
Она помолчала. Собралась с мыслями.
– Потому что я каждый день вижу, как люди приходят с грязью. И каждый день вижу, как она отстирывается. Не всегда с первого раза. Иногда приходится стирать снова и снова. Но она отстирывается. Значит, и там можно. Думаю, там тоже есть прачечная. Только стирают не водой.
Старик обернулся.
– А чем?
Она посмотрела на солнце, на рубашку, танцующую в его лучах, на пылинки, пляшущие в воздухе.
– Светом, – сказала она. – Думаю, там стирают светом.
Старик кивнул. Долго смотрел на неё. Потом улыбнулся – совсем молодо, совсем светло.
– Хорошо бы, – сказал он. – Хорошо бы, если так.
И пошел.
Медленно, шаркая, держась за стены. Поднялся по трём ступенькам – останавливаясь после каждой. Наверху обернулся, посмотрел на рубашку в последний раз. И скрылся за углом.
Лучия осталась во дворе.
Стояла, смотрела на рубашку. Ветер надувал ее, и она хлопала, как флаг, как знамя, как прощальный привет.
Потом Лучия подошла ближе. Поправила воротник. Погладила рукав – ткань была почти сухой, тёплой от солнца.
– Храни его, – сказала она тихо. – Храни его. Он хороший.
Вернулась в прачечную. Села на стул. Налила кофе. Сделала глоток.
За стеклом мелькнула тень. Кто-то спускался по ступенькам.
Лучия вздохнула, поправила фартук и приготовилась слушать дальше.
Глава 3 Пальто, которое помнило войну
После полудня солнце в Трастевере становится тяжёлым.
Оно уже не золотое, как утром, а белое, плотное, почти осязаемое. Оно лежит на камнях, на стенах, на выцветших ставнях, на белье, которое сушится во дворах, и от этого белье кажется не просто тканью, а чем-то живым, дышащим, нагретым до температуры человеческого тела.
В прачечной Лучии в этот час всегда тихо. Люди обедают, потом спят сиесту, потом медленно просыпаются, пьют кофе, курят у открытых окон, переговариваются через улицу. Город замирает, чтобы через два часа взорваться снова криками, смехом, руганью, звоном посуды, гулом мотороллеров.