Людовица Екай – Скол (страница 6)
Я начала показывать.
Я делала макеты — кухни, прихожие, маленькие квартиры в хрущёвках, в которых я переставляла стены и убирала верхний свет, заменяя его двумя торшерами и подсветкой над столом. Я рисовала акварелью разрезы — полусантиметровые тени под полками, складки на льняных шторах, тонкую тень от вазы. Я подбирала цвета — длинными вечерами, дома, у себя в комнате на пятом этаже общежития, под лампой, которая жужжала.
У меня был парень — до Ильи, до всего, на третьем курсе. Его звали Костя. Он был с архитектурного. Однажды он пришёл ко мне в комнату, увидел разложенные по полу эскизы и сел на корточки у самого края, чтобы не наступить.
Сидел минут пять. Молча.
Потом сказал:
— Ань. Ты это серьёзно?
— Что серьёзно?
— Это вот всё. Ты так — каждый день?
— Ну да.
Он покачал головой.
— Ты дашь жару, — сказал он. — Ты прям — дашь.
«Ты дашь жару» — фраза, которую я носила в ушах потом ещё года два. Она была глупая, не точная, но в ней было разрешение: ты — настоящая, продолжай.
Костя через год уехал в Питер, на стажировку, и не вернулся. Мы расстались по-человечески, без сцен, по переписке. Он женился на какой-то Ане — другой Ане. Я узнала это спустя много лет случайно.
К тому моменту папка уже лежала на антресоли.
Я закончила институт с красным дипломом.
Это смешно сейчас писать — «красным дипломом», — потому что во взрослой жизни это слово ничего не значит. Никто не спрашивает. Никому не интересно. Но тогда казалось важным. Я стояла на сцене актового зала, мне жали руку, мама плакала в третьем ряду.
Через месяц я устроилась в маленькое бюро — три человека, проекты по частным интерьерам, оплата по факту. Платили мало. Платили нерегулярно. Один раз — задержали зарплату на два месяца, и я ела гречку с консервами. Один раз — клиент отказался платить, потому что «не понравилось», и хозяин бюро сказал: «Анечка, ну тут не мы, тут судьба». Я не сказала ничего.
Я работала там два года.
За два года у меня появилось три проекта, которые я считала своими. Маленькая квартира в Хамовниках для девушки-журналистки, у которой были книги. Дача под Владимиром — там я придумала террасу с видом на берёзы. И ещё — кафе, которое в итоге не открылось, но эскизы остались.
Эти эскизы и лежали в папке.
Когда мы с Ильёй стали жить вместе — в съёмной однушке на Новогиреевской, — я ещё работала в бюро. Илья к моим эскизам относился с любопытством. С тем мужским любопытством, в котором есть и уважение, и лёгкое удивление, что у женщины может быть что-то «своё».
— Это кто рисовал?
— Я.
— Сама?
— Сама.
— Ну ты даёшь.
Это было — нормально. Это было даже хорошо. Мне нравилось, что он удивляется.
А потом в бюро задержали зарплату — в третий раз за полгода. Я пришла домой расстроенная. Села на кухне. Илья доедал яичницу.
— Ань, — сказал он, не отрываясь от тарелки. — А может, тебе уже это бросить?
— В смысле — бросить?
— Ну вот это. Бюро. Эскизы. Творчество это всё.
— А чего вместо?
— Нам бы что-то стабильное.
Он сказал «нам». Я обратила внимание на это «нам».
Через две недели я открыла HeadHunter и нашла маркетинг. Меня взяли быстро — у меня был красный диплом, английский и хороший голос на собеседовании. На третьей неделе я уволилась из бюро. Хозяин — тот самый, с «тут судьба», — пожал плечами и сказал: «Жалко, но я понимаю».
Жалко.
Это слово я не вспомнила. Тогда — нет.
Папка переехала со мной на Новогиреевскую. Лежала в шкафу, на верхней полке. Потом — в коробке, когда мы съезжали с однушки. Потом — в этой квартире, сначала в комоде, потом в кладовке.
На антресоль я её убрала на пятом году.
Это получилось буднично. Я разбирала кладовку — мы хотели поставить туда сушилку для белья, — и нужно было что-то перенести. Чемоданы — вниз. Коробки с книгами — вверх. Папка попала под руку.
Я открыла её.
Я помню тот момент очень хорошо, хотя прошло три года. Я сидела на полу, в коридоре, в трикотажных штанах и старой футболке Ильи, и держала на коленях серую папку с разлохмаченным узлом. Открыла. Сверху лежал лист с карандашным наброском — кухня, маленькая, с окном в нишу, и над столом — две тонкие лампочки на длинных проводах. Я помнила эту кухню. Это была та квартира журналистки, в Хамовниках. Журналистку звали Даша. Ей тогда было тридцать два, и она сказала мне, разглядывая эскиз: «Я хочу здесь жить ещё до того, как вы это сделаете».
Я сидела на полу и смотрела на эскиз.
Под рёбрами — то самое мокрое полотенце.
В комнату вошёл Илья. Увидел меня. Папку.
— Ты это всё ещё с собой таскаешь?
— Нашла случайно.
— А, — сказал он. — Я думал, ты выбросила.
Он сказал это мирно. Не зло. Так говорят, когда удивляются маленькому пустяку.
— Не выбросила.
— Ну ты даёшь. — Он усмехнулся. — Сколько ж лет прошло-то.
— Пятнадцать.
— Ну вот. Пятнадцать. — Он постоял ещё секунду. — Ань, ну ты чего. Ты ж серьёзный человек. В отделе у тебя сколько народу под началом? Семь?
— Восемь.
— Восемь. А ты — папочка эта.
«Папочка». Уменьшительное. Будто речь шла о детских аппликациях, которые мама хранит, потому что не может выбросить.
Я закрыла папку.
— Я уберу.
— Да оставь, — сказал он. — Я не лезу. Просто говорю.
Он ушёл на кухню. Я слышала, как он открыл холодильник. Достал пиво. Хлопнула крышка — короткий, точный, ритуальный звук.
Я сидела ещё минуту с закрытой папкой на коленях.
Потом завязала узел. Кривой, который не развязывается. Встала. Пошла к антресоли. Сняла одеяла, отодвинула коробку с игрушками, положила папку в дальний угол. Накрыла одеялами обратно. Закрыла дверцу.
Я помню, что сделала это спокойно. Без обиды. Без слёз. С тем самым взрослым, практичным движением, которым раньше убрала льняную скатерть в комод.
Я подумала: и правда, зачем оно мне.
В этот же вечер я открыла свой рабочий ноутбук.