Людовица Екай – Скол (страница 5)
Я улыбнулась.
— Мне нравится.
— Ну тебе нравится.
Она сказала это так, что «нравится» стало звучать как маленькая болезнь, которую все терпят.
Я не ответила. Подлила ей вина.
Куда ей столько.
Я слышала эту фразу — «куда ей столько» — потом ещё много раз. Не обязательно вслух. Иногда просто в воздухе. Куда ей столько свечей. Куда ей столько посуды. Куда ей такое платье. Куда ей такая помада. Она в этих фразах была — я. Само слово «столько» становилось лишним. Лишним становилась я.
Они уехали в одиннадцатом часу.
Я мыла посуду. Илья стоял рядом, вытирал тарелки полотенцем — он всегда вытирал, это был его вклад. Он насвистывал какой-то мотивчик. Был доволен.
— Видишь, — сказал он. — Нормально посидели.
— Угу.
— Мама довольна. Папа тоже. Ты молодец.
— Угу.
— Только ты в следующий раз без свечей. А то их это, видишь, смущает.
— Их смущает?
— Ну. Им непривычно.
— А тебе?
Он посмотрел на меня — секунду. Потом усмехнулся, как усмехаются на детский каверзный вопрос.
— А мне пофиг. Хочешь — со свечами. Просто говорю.
— Угу.
Я мыла бокал. Тонкий, на длинной ножке. Мыла его двумя руками — большой палец внутри, остальные снаружи, медленно, чтобы не лопнул. У меня дрогнула рука только один раз — когда я ставила его на сушилку, и он стукнулся о край раковины. Не разбился. Только звук — короткий, стеклянный, тонкий.
— Аккуратнее, — сказал Илья.
— Угу.
Ночью я не спала.
Лежала на спине, смотрела в потолок — на нём ещё не было трещины, она появится позже. Илья дышал рядом, ровно, тяжело, по-мужски.
Я думала про скатерть.
Скатерть лежала на стуле в кухне — я её сняла, когда мыла стол. Завтра нужно было постирать и убрать. Я мысленно сворачивала её — раз, ещё раз, ещё, — и каждый раз она становилась меньше. В какой-то момент свёрток стал размером с ладонь.
Потом — с кулак.
Потом я представила, что убираю его в комод, на самый низ, под старые полотенца. Что закрываю ящик. Что в следующий раз, когда придут гости, я не буду его доставать. Зачем расстраивать людей.
«Расстраивать людей» — это была моя фраза. Я её придумала тут же, ночью, в темноте, и она показалась мне разумной.
Я повернулась на бок. Илья что-то пробормотал во сне.
В темноте, поверх его дыхания, я услышала собственный голос — тот, которым я смеялась за столом. И мне стало неприятно. Не от него — от себя. От того, как легко он у меня получился.
Я закрыла глаза.
Я подумала: ну ладно. Свечи я уберу. Скатерть — постираю и сложу. Бокалы тоже — на верхнюю полку. Зачем держать на виду то, что всё равно никто не оценит.
Это казалось практичным.
Это казалось — взрослым.
Скатерть я постирала.
Сложила.
Убрала в комод, в нижний ящик, под старые полотенца.
Свечи — две, тонкие — переставила сначала на подоконник. Потом, через неделю, в шкафчик над раковиной. Потом, ещё через какое-то время, на антресоль — туда же, где лежали коробки с тем, что «когда-нибудь пригодится».
Бокалы остались на верхней полке. Я их доставала пару раз — один на Новый год, один на чей-то день рождения, — и каждый раз думала: господи, как высоко я их задвинула.
Через год я уже не помнила, где свечи.
Через два — забыла, что когда-то у меня была скатерть из льна.
Лет через пять Илья как-то на кухне сказал — мимоходом, между делом:
— Слушай, а у нас вообще скатерти есть?
— Нет, — сказала я. — Зачем нам скатерть.
— Ну да.
Он не помнил. Я не напомнила.
В этот момент во мне ничего не дрогнуло — потому что нечему было дрогать. Та лампочка под ключицей за эти годы не погасла окончательно, но горела так слабо, что я перестала замечать её свет. Я думала, темно — это норма.
Я и сейчас бы так думала.
Если бы однажды один человек не написал мне в рабочем чате слово «жаль».
Глава 4
Папка лежала на антресоли, в дальнем углу, под двумя зимними одеялами и коробкой с ёлочными игрушками.
Я знала, где она. Я не вспоминала о ней, но знала.
Это разные вещи — забыть и не вспоминать. Забытое уходит. Не вспоминаемое лежит на месте, на том же самом, и иногда, если случайно открыть антресоль, чтобы достать чемодан или ту самую коробку с игрушками в декабре, — рука сама знает, куда не тянуться.
Моя рука знала.
Папка была серая, из плотного картона, на завязках. Я купила её на втором курсе, в магазине «Художник» на Сретенке, — он давно закрылся, на его месте теперь кофейня. Папка стоила сто двадцать рублей, и я тогда долго думала, брать ли — или взять обычную, за сорок. Взяла за сто двадцать. Потому что у этой завязки были из настоящей тесьмы, а у той — пластиковые.
Тесьма, как выяснилось, тоже стареет. К году нашей свадьбы один из узлов уже разлохматился — я перевязала его узлом ребёнка, кривым, который потом не развязывался.
В папке лежали эскизы.
Я училась на дизайнера среды.
Это название мне нравилось — «дизайнер среды». В нём было что-то пространственное, не плоское: ты не картинку рисуешь, ты делаешь воздух, в котором будет жить человек. На первом курсе нам преподавала Ирина Ефимовна — маленькая, сухая, в очках на цепочке, всегда в чём-то бесцветном, и при этом она была самой красивой женщиной, которую я тогда знала. Она говорила:
— Вкус — это не про дорого. Вкус — это про чувство меры.
Она говорила это в начале каждой лекции. К четвёртой я уже могла произнести вместе с ней.
Чувство меры.
Я тогда не понимала, насколько это редкое словосочетание. Я думала, оно есть у всех — как зрение, как слух. Что одни видят, что в комнате у дивана не хватает полуметра воздуха, а другие просто не задумываются, и это нормально, как разные предпочтения в еде. Я была уверена, что мера — это просто навык, который можно показать.