Людмила Казакова – Сугробы (страница 6)
– Фрося приходит и говорит: "Катюнька, че ж ты маисься-то?! Айда ко мне жить, изба у меня большая, места всем хватит." Ну, собрались, перешли. А у их Верочка уж тогда была бешана и Гришка, спасу нет, драчливый… Целыми днями за нами, детями, гонялся да лупил, а сам-то ведь ишо сопляк совсем был! Ну да, ладно, Дуня тогда приходит и говорит: "Катюнька, че ж ты маисься?! Айда лучше к нам!" Ну, пошла, всех троих собрала, пошла… А Саньку-то Дунькиного как раз перед тем в тюрьму забрали, за частушку… Прасковья, помнишь ли?
– Че? – нехотя откликнулась та.
– Да частушку, за котору Саньку Дунькиного-то забрали?
– Уж как в нашем-то колхозе зарезали мерина, – скороговоркой пробубнила Прасковья, не отрываясь от газеты, – две недели кишки ели – поминали Ленина…
– Ой, кабы не услыхал тебя кто! – дернулась было рассказчица, но тут же с прежним спокойствием продолжила. – Вот забрали, стало быть, его. А мы тогда ишо и не знали, что Тимофей-то у них лунатик был! Как ночь, так вспрыгиват на окно, раму вышибат и на улицу… замаялись после него раму-то чинить. Мама с нами уж в пристройку перебралась – рабятишек-то, мол, ишо потопчет. Дак ить он, все одно, на Маню-то нашу наступил…
Бесконечной сагой тянулся ее рассказ – с многочисленными повторами, с этим, в особенности, словечком "маисься", которое выговаривала мягко, вроде, как с удовольствием. Прасковья тем временем принялась расстилать постель, сдернула рывком покрывало. Я же все слушала, словно завороженная чередою этих давних, нелепо-запутанных переселений.
– А Дуня-то, она тогда тяжелая была… И родился у ей урод – с двумя ротами рабенок-то был. И вот, когда Саню из тюрьмы-то уж отпустили, она, Дуня, в аккурат к его приходу захворала. Да померла. Саня с уродом-то етим и остался… Ну, а тут как раз Филипп к маме пришел, сказал: "Катюнька, че ж ты маисься-то?!" И то правда, уж замаялись после Тимофея раму-то чинить. Перешли, стали жить у Филиппа. А он, Филя, сам-то чудной такой старичишка был, такой же, как и отец его, полоумненький… Он сразу сказал: "Маня наша невеста будет". И верно, взяли ее после за своего Василия…
Она замолчала. Прасковья, уже сидя на постели, широко зевнула. Гостья забултыхала ногами и слезла с сундука.
– Пойду.
– Сиди, – сказала хозяйка, но уж так, дежурно.
– Пойду, спина остомела…
– Проводи-ка ее, – велела мне Прасковья, – да ворота на засов запри.
На крыльце в полной темноте пришлось еще пошарить, чтоб отыскать старухину клюку. Сыпал редкий, невидимый почти снежок, в тишине будто слышался его сухой шорох. Старушка осторожно зашагала по дорожке, рядом со мной она и вовсе казалась карлицей.
– До свиданья, – сказала я, как только та с моей помощью перелезла через бугорок, наметенный возле ворот.
– Прощай, прощай, милая! – откликнулась она приглушенно, словно издалека, хотя и отойти не успела.
Высунувшись из ворот на улицу, я еще посмотрела ей вслед, на ее шаткую, неуверенную в ходьбе фигурку с несоразмерно-тыквенной головой. Едва помаячив в сугробах, исчезла – точно ее поглотила бездонная, аспидно-черная ночь…
5
Я уснула почти мгновенно, едва лишь вытянулась на узкой жесткой койке, но всю ночь мне мучительно снились дрова. Я укладывала их в поленницу, стараясь как можно ровнее, но они всякий раз разваливались, рассыпались… Никого не было во дворе – пустынном, слишком широком, искаженном пространственно, как это бывает во сне. Однако я чувствовала, что за мной следят. Оттого-то и руки тряслись, и поленья ложились криво. Я даже попыталась подпереть их плечом, но все заново сорвалось, и дрова покатились вниз с оглушительным дробным стуком…
Открыла глаза, но стук, как ни странно, продолжился. Оторвалась от подушки, прислушалась – стучали где-то далеко, за воротами… А ведь было еще темно.
– Щас… кого черти несут! – завозилась на своей кровати и Прасковья.
Слышно было, как она встала и шаркая пошла открывать, куда-то на холод…
Отгороженная шторкой, укутанная одеялом и все еще сонная, я почувствовала себя в этот момент необычайно уютно. Но уже через пару минут в сенях раздались голоса и топот валенок. По знакомой хрипотце я сразу узнала Хлебовоза.
– Неладно с ей чего-то! Хоть толком и не разобрал, однако похоже, что померла.
– Да как же?! – воскликнула Прасковья. – Ведь вчера заходила ко мне, тут вот, на сундуке, сидела…
– Вчерась на сундуке, а нынче – померла. Всяко бывает, – проговорил тот, так и застряв у порога – возле самой моей кровати, которая, вследствие тесноты избы, располагалась впритык к входной двери. Нанесло табачищем и лошадью.
– Я к ей зашел только ножик отдать. Она мне ножик давала, наточил чтоб… Давно просила, недели две как… Ну, а мне, известно, все недосуг, пока за хлебом туда-сюда… Занят, короче. А сегодня, как встал, первым делом решил – наточу-ка я Оле ножик да сразу и отнесу, чтоб не забыть. У ей, поди, и ножик-то всего один. Наточил, в газетку завернул, понес… А за ночь снегу-то намело – страсть! Ноги вязнут чуть не по самый пупок, насилу до вашего конца добрался.
Он замолчал, зашуршал чем-то (папиросной, вроде, коробкой), и Прасковья переждала эту паузу терпеливо, не вмешиваясь с вопросами.
– На крылец-то поднялся, – продолжил после затяжки, – постучал – не отпирает. Тогда дверь-то эдак толкнул маленько, глядь, а у ей и вовсе не заперто! Вошел тогда…
– Ну?! – не утерпела все же Прасковья.
– Она там на койке лежит… Оля, говорю, вот я тебе ножик принес. Молчит… Я в другой раз погромче гаркнул, знаю, что глухая. Все одно молчит! Ближе-то подобрался, а у ей глаза под платком виднеются и открыты. На меня, однако ж, не глядят, а ровно как закатились… Руку хотел пощупать, да под одеяло сунуться не посмел, подумал – уж не паралыч ли с ей случился, как с Нюрой Осиповой? Чего ж я тогда под одеяло-то полезу? Вот и решил тебя позвать, ты ведь и баба, и соседка ей – тебе такое дело сподручнее…
– Вот те раз, – растерянно выдавила Прасковья. – Сидела вот тут, допоздна сидела…
– Ну, я пойду покуда, другим ить тоже сообчить надо! – он открыл уже было дверь, мигом напустив из сеней морозу, а я-то, повторю, лежала у самого почти порога, но тут Прасковья остановила его.
– Постой-ка, Натолий! Забываю все – ты и мне ножик-то наточи! Затупился вовсе, не режет ничего, – и забряцала в чулане, в ящике стола, своей утварью.
А шторка моя вдруг оттопырилась, и из-за спинки кровати всунулся ко мне – кто? Хлебовоз, конечно.
– Лежишь? – спросил, когда я, не успев притвориться спящей, встретилась с ним взглядом. – Ну, лежи, лежи, а вот соседка-то ваша померла…
Показалось, что усмехнулся, во всяком случае что-то блеснуло в полумраке, а ведь зубы у него, помнится, были металлическими. Да и все это в целом опять показалось сном – будто навис надо мной мутный небритый мужик, пялится, скалится и, того гляди, потянет за одеяло… Да ведь с него, пожалуй, и станется! Я зажмурилась, но тут подоспела Прасковья со своим ножом.
– Вставай! – коротко приказала она, как только Хлебовоз вышел. – Оля-то, вроде как померла, пойдем проверим.
Я поднялась, куда деваться? В избе за ночь выстыло и, к тому же, ныли руки после вчерашних дров. Однако все это были пустяки по сравнению с замаячившей вдруг перспективой обмывать покойницу (а для чего же Прасковья поставила на печку чугуны с водой?).
Было по-ночному темно, когда мы вышли. Ни единого огонька во всей округе. Я не поглядела перед выходом на часы, а у Прасковьи спрашивать не хотелось. Снегу, и в самом деле, навалило порядком, нам приходилось пробираться по глубоким, точно ямы, Хлебовозовым следам. Прасковья, всякий раз чертыхалась, проваливаясь.
– Эк его леший потащил об эту пору! Выдумал ножики спозаранку точить! Не иначе, опохмелиться хотел, вот и припер – браги у старухи выклянчить…
Низкая калитка у соседнего дома была напрочь засажена снегом. Проще было перелезть через нее, нежели пытаться открыть, мы и перелезли.
– Хоть бы свет включенным оставил, дурья башка! – опять заругалась Прасковья, когда запнулась обо что-то уже в сенях. И я согласилась с ней мысленно, ведь заходить впотьмах в чужой дом и вообще-то не очень приятно, а уж если там покойник…
Удивительно, но я как-то сразу почуяла это – еще до того, как Прасковья нашарила выключатель, до того, как вспыхнула слабая, не больше сороковушки, лампочка… То ли по запаху неясному, то ли по особой тишине, а может, просто необъяснимым первобытным инстинктом уловила. Ведь от порога я и разглядеть-то ничего не могла, только белое пятно на подушке… однако сразу, безо всяких сомнений, поняла, что проверять нам тут нечего.
Прасковья тоже, ничуть не замешкавшись, подошла к койке и открыла одеяло. Не окликнув, не потормошив. Видно, и ей все сразу стало ясно.
Вчерашняя наша гостья хоть и лежала, вытянувшись, но показалась мне опять невероятно маленькой. Если глядеть от порога, будто девочка лет восьми, не восьмидесяти… ведь, вдобавок, и имя-то у нее детское – Оля. Короткая ночнушка не доставала до желтых костяных коленок. Поверх была надета вязаная и тоже короткая кофточка, да голова повязана натуго, точно забинтована, белым платком…
Цветастое одеяло сползло на пол с оглушительным, как мне почудилось, шорохом и валялось теперь на полу неуместно пестрой кучей. Надо было все же угостить ее вчера конфетой, – вдруг подумалось мне.