реклама
Бургер менюБургер меню

Людмила Казакова – Сугробы (страница 5)

18

Распахнулась дверь, и на пороге появилась Прасковья, все с тем же ведром.

– Я уж думала, ты спать опять легла, – сказала она проходя мимо нас в чулан, не взглядывая ни на кого. – Енька, ты что ли газету принес? – спросила уже оттуда.

– Так точно. Отдадите назад, как прочтете. Это моя личная газета, я из нее вырезку сделаю.

– Ладно… а теперь ступай! Некогда нам с тобой.

– Да мне ведь и самому недосуг, сколько адресов еще… – ответил тот, уже натягивая перчатки с дырявыми пальцами, и вдруг тоненько и задорно пропел:

Забо-о-отится се-е-рдце, Сердце волнуется-а-а, Почтовый паку-у-уется груз…

Но то, похоже, напускная была задорность, ведь Прасковья выставляла его.

– Курица опять охромела у меня, другая теперь, – сообщила она, не выходя из чулана, и, вроде, жевала там что-то за занавеской.

– А у нас в деревне, между прочим, – почтальон заговорщицки понизил голос, вытянув шею из ворота, – тоже есть Людмила!

Мало того, у самой двери обернулся и, опасливо взглянув в сторону чулана, послал мне… воздушный поцелуй. Своей грязной рукой в дырявой перчатке!

Он вышел, а я так и сидела на сундуке и даже не слышала, о чем бубнила за занавеской Прасковья, вроде, все про курицу… В руках у меня была газета… "моя личная газета", сказал он. Взгляд машинально проскользил по астрологическому прогнозу за… март! Да нормальный ли он, этот почтальон?! – вдруг осенило меня. Ведь и Прасковья выгнала его, не церемонясь, а уж сколько всего наболтал…

4

Она подвела меня к низкому широкому чурбану и протянула топор…

Сама нырнула в сарай, набирать поленья, я же – с топором в руках – огляделась. Все вокруг казалось мне каким-то не совсем настоящим, полусном, хотя это был, как я все же понимала, обычный деревенский двор… Но то ли сказывался воздух, действительно, особенный, как и говорил Почтальон, перенасыщенный каким-нибудь озоном, то ли голод – ведь я, по сути, и не позавтракала сегодня.

Только что перестал идти снег. Он наполнил дворик до самых почти краев серого некрашенного забора, точно какую-то емкость. За забором справа виднелись голые верхушки деревьев, очевидно, плодовых. На тропе, ведущей к глухим воротам, отпечатались четкие полосатые следы от резиновых сапог Почтальона… Откуда-то выскочила курица и с заполошным кудахтаньем взлетела на сугроб. В котором застряла – сразу затихнув, распластав по снегу пестрые крылья, точно того и добивалась. И густая, обволакивающая, установилась опять тишина.

Прасковья выкатила из-под сарая деревянные санки с дровами. Вот какой оказалась эта бабка – не соблюла даже старинного правила насчет гостя, который хотя бы три дня бывает гостем. Вместо того установила на широком чурбане полено и скомандовала:

– Давай.

Я размахнулась, вскинув топор высоко над головой (успев подумать, что пусть это будет для меня чем-то вроде шейпинга, ведь хоть какие-то плюсы надо было отыскивать во всей этой нелепице), но обратное движение затормозилось страхом… Словно через ватные слои опускался топор и, разумеется, промазал, чуть только задев и свалив полено.

– Ты что же, – спросила она, – никогда не колола дрова?!

– Нет…

И тогда она схватила это самое полено и запустила им в курицу, которая все еще тихо, словно медитируя, сидела в сугробе. Та взвилась, кудахча, в вихре снежной пыли, и вслед ей полетела отрывистая нецензурная брань, какой вчера я не слыхивала и от Хлебовоза! Нетрудно было догадаться, что бедная птица просто попалась ей под руку и весь гнев был нацелен сугубо на меня.

– Пальто мешает, – попыталась я оправдаться, когда она забрала у меня топор.

Забрала и безо всякого, казалось, усилия тюкнула – только сухой щелчок раздался, и две ровные половинки полена разлетелись на обе стороны.

– Складывай, – приказала коротко и прицелилась к следующему.

Я кинулась подбирать и грузить наколотое обратно в санки. Полы моего пальто метались по снегу, точно крылья подбитой курицы, я едва поспевала за ней – даже суковатые поленья раскалывались, как орехи. Она раскраснелась, и теперь, глядя на нее, нельзя было и вообразить, что перекошенные буковки в письме были написаны именно ею. В том злополучном письме, которым она заманила меня сюда!

Закончив, она отошла к сараю и стоя, чуть только раскорячив ноги, пустила мощную, как завершающий аккорд, струю… снег зажелтел и задымился под нею. Так уж, видно, было здесь заведено – не стесняться посторонних, ведь подобным образом поступил вчера и Хлебовоз.

– А по-тяжелому, – сказала она, перехватив мой недоумевающий взгляд, – ходи в клюшок… там куры склюют.

"Куры склюют", – усмехнулась я про себя, волоча санки с дровами к крыльцу. У нее, видать, не пропадает ничего, а я вот вляпалась как раз в то самое самое, что "куры склюют". Обходиться без туалета мне еще не доводилось.

Меж тем как-то быстро и сразу до черноты стемнело – словно кто-то сверху, едва дождавшись окончания наших работ, накинул плотную шаль. И вот уже мы опять сидели с ней за столом и пили чай, однако это было совсем иное, не то, что утром, чаепитие. В печке хорошо потрескивали дрова, а с самой середины стола глядела выпуклыми блестящими желтками яичница. Я обжигалась горячими кусками, поскольку ели мы прямо со сковороды.

У нас даже завязался разговор – Прасковья спрашивала про городские цены, а я перечисляла, и всякий раз она, как подстреленная, вскрикивала:

– Ой-ей! Эдакая дороготня, ты смотри! А у нас вон они – яички, без счету, – она кивнула на сковородку, на которой расколото было всего четыре яйца, хоть и крупных, но четыре всего, и я уже чувствовала, что едва ли наемся.

Развязав от жары концы платка, она пила чай с привезенной мною карамелью. Откусывала мелко, по-кроличьи стянув губы, зато чай отхлебывала шумно и жадно. Немного погодя, когда я снова мыла посуду в чулане (и уже не так драматично, как утром, к этому относилась), она уселась на табуретке под самой лампочкой, развернула газету, оставленную Почтальоном.

– Посмотрим, кто помер, – сказала, надев тесные очечки, в которых, кстати, сделалась на вид немного добрее. Сейчас она как раз и смахивала на простую бабульку, не то что давеча, когда швырялась поленом и материлась.

– Бухы-галы-те-рия совы-хо-за… – прочитала она с напряжением, буксуя на каждом слоге.

– …выражает глубокое соболезнование Римме Халяфовне Хабибуллиной по поводу безвременной кончины горячо любимого мужа… – кое-как справилась она и подытожила. – Пьяница, наверно, был, это они завсегда безвременно помирают.

И только приступила к следующему некрологу, как кто-то легонько поскребся в дверь.

– Дома? – послышался старушечий голосок.

– А, Оля… заходи.

– Гляжу, свет в окошке, стало быть, не спят еще…

Я как раз разделалась с посудой и, выйдя из чулана, обнаружила уже сидящую на сундуке крохотную старушонку – ноги ее даже с низенького этого сундука не доставали до полу. Она повернула ко мне закутанную и оттого несоразмерно большую голову:

– Вот, не будешь теперича скучать, Прасковья! Все же не одна в избе… А я вот скучаю, ой как скучаю… Раньше-то хоть Буянка когда взлает…

– Да будет тебе! – перебила ее Прасковья. – Людей вон сколь помирает, в газете опять пропечатано, а ты все о собаке тужишь!

Гостья промолчала, а я подумала, уж не о той ли собаке велась речь, которую, по Хлебовозову рассказу, задрали волки? Я пригляделась к старушке – на ней намотано было не меньше трех-четырех платков, они слоями высовывались у щеки, когда она поворачивала голову, да еще сверху повязан был домиком толстый клетчатый полушалок. Потому лицо ее было будто спрятано в глубине, как в скафандре.

– Раньше-то лучше было, куда лучше… Автолавка приезжала, конфектов, пряников привозили, – проговорила она, видно, заметив карамель, не убранную со стола, и будто даже причмокнула там, под своими платками. Я бы угостила ее, но Прасковья, которая за чаем экономно съела лишь половинку, завернув остаток в фантик, вряд ли одобрила бы этот жест.

– Вон зато в городах навалом всего, – проворчала Прасковья.

– А сказывали, каки-то карточки там? – старушка опять развернулась в мою сторону.

– Карточки уже давно отменили, – ответила я.

– А я слыхала, карточки…

– Говорят же тебе – отменили! – с какой-то досадой проговорила Прасковья. Она, и вообще-то, я заметила, разговаривала с гостьей раздраженно.

– А я так думаю, что ето не волки никакие, нет… – пробормотала совсем о другом старушка. – Ето Натолька ее пристрелил, он все шкуре завидовал…

– Пенсию-то тебе прибавили? – тоже о другом спросила Прасковья.

– Ай?

– Пенсию-то, говорю, прибавили тебе?!

– Пеньзию? А чего ее прибавлять? Да и куды девать-то ее? Магазина все одно нету… и то ладно, что хоть дают иногда, денег-то, мы ведь не работаем, а нам дают. Спасибо советской власти.

Прасковья снова развернула газету, полностью утратив интерес к гостье. А та какое-то время посидела тихо, лишь пошевеливая в воздухе короткими ножками в шерстяных носках.

– Раньше-то как жили… о-ох, как тяжко жили, – вздохнула вдруг, хотя только что утверждала обратное. – Нынче вот разбаловались все, кажный по своей избе, а допереж-то все вместе жили, кучею… Вот когда мама с нами уж с тремя была – Яшка был, Манька да я – то тятю как раз в армию забрали. Вот и крутилась одна с ими, с детями-то. Тут приходит к ней Фрося, соседка… – она едва шелестела словами, но говорила не спеша, обстоятельно.