Лукаш Орбитовский – Иди со мной (страница 13)
С дедушкой уже не разговаривал некто Рацлавский, который сидел в газетной будке на нашем жилмассиве. Дедушка уже много лет забегал к нему за "Балтийским Ежедневником" и чтобы просто поболтать. Перед Рождеством тот Рацлавский совершенно взбесился: газету бросал, не говоря ни слова, а от мамы вообще не принял купоны "Янтаря". В других киосках тоже их принимают, сказал.
Пан Леон из овощного посчитал, будто бы мама не заслужила морковку, а придурок из продовольственного брал у нее бабки двумя пальцами, словно бы ее злотые воняли.
Доброе имя мы создаем годами, говорил дед, а теряем в один миг.
Хуже всего было в костёле. Я расспрашивал маму, почему она не могла все это извинить. Она же твердит, что издала всего лишь один крик свободы, а на остальные у нее просто не было сил.
К мессе они приходили почти с опозданием. Дедушка пялился исключительно в алтарь, первым опускался на колени и последним поднимался. Никто не приветствовал ни его, ни его семью. Как-то раз во время принятия причастия кто-то прошипел матери на ухо:
- А вот ты не пойдешь. Что, стыдоба?
Мама подчеркивает, какое это счастье, что сегодня любая девушка может ходить с немцем или украинцем, восхваляет негров, и ей бы хотелось, чтобы их у нас было побольше.
Я прошу, чтобы она не употребляла этого слова, она же делает вид, что знает лучше, и ведет себя так, словно бы с чернокожими имела много дел. Наверняка, речь о ее доме, о вилле, но об этом потом.
Во время богослужений она размышляла о несчастьях этого мира и искала утешения в Боге. Спрашивала, почему ей приходится так страдать, ведь она всего лишь пошла по зову сердца. В конце концов, поглядела на путь на Голгофу и пришла к заключению, что Иисусу было хуже, так что нечего нюниться.
Я записываю эту историю и охотно пригласил бы всех этих людей прогуляться по царству хорошей трепки для них.
Сам я стараюсь избежать насилия, но иногда другой дороги и нет. Вот и бьешь такую манду в торец, пока к ней не вернется совесть. Так я считаю. Маму же жизнь привела к чему-то другому.
- Знаешь, почему люди поступают плохо? Потому что они глупы, - дарит мама мне такую вот мудрость, сгорбившись над шредером для документов. Она пробует запустить эту штуку, помочь ей не разрешает, запихивает туда листовки из пиццерии и оплаченные счета. – Ну что мне тетка с четками или дурак из магазина, раз был Коля? Они его не знали. Даже мой отец, твой дедушка, если бы познакомился с ним, понял бы меня. Понятное дело, было тяжело. Но я думала о Коле, и все страхи исчезали. Ну, может, за исключением одного.
Мама продолжала учиться.
На лекциях того чудовищного Шолля она садилась сзади. Подружки перестали общаться с ней, наверняка, потому, что возле них крутился Вацек. Пан Шолль рассекал маму стальным взглядом и говорил про применение дренажа в ходе удаления ретенциозной кисты. Но однажды, прежде чем закончить лекцию, он указал на маму своим пальцем эрцгерцога и произнес:
- А на твоем месте я вообще не готовился бы к сдаче экзаменов.
В поликлинику на улице Дубовой на прием записался Зорро.
Мама вообще хорошо вспоминает ту поликлинику и людей, которые в ней работали, потому что каждый интересовался, прежде всего, собой, пахал и ни у кого не было времени на то, чтобы совать нос в чужие дела.
Работы было столько, что зубной техник, по своей первой профессии мастер по корпусам, приученный к нынешней деятельности из-за нехватки кадров, обрел милость контакта с пациентами. Зубы он рвал, будто свежие вишни и, совершенно довольный собой, подсовывал их маме под ее покрытый потом нос.
Мама вываривала иглы и тоже рвала зубы, скользя по полу из искусственного мрамора в облаке аэрозоля.
В те времена никто не записывался к дантисту на определенное время, народ попросту приходил, подгоняемый болью, так что приемная походила на лазарет после газовой атаки. Мужики держались за опухшие морды, дамочки прижимали щеки к фуфайкам, все шмалили так, что глаза вылезали.
И вот как раз на все это прибыл Зорро. Мама как раз высунула голову из кабинета, чтобы оценить, сколько пахоты ее ожидает.
Зорро даже в декабре не расстался с велосипедом. Он ехал на нем по льду от самой эскаэмки. Все так же он носил мокрые пелерину, шляпу и маску. Он сидел на стуле, словно бы шпагу проглотил, и так и застыл, скрестив руки на худенькой грудной клетке.
Пациенты входили и выходили, а он так и сидел, надвинув шляпу на глаза, целых полдня, если не больше. Он пропускал даже тех, кто пришел после него.
Наступил вечер, в поликлинике сделалось пусто. Мама загнала его на кресло без особых любезностей и заставила снять шляпу, что тот сделал без особой охоты, обнажая лысину. Маска осталась там, где и была.
Зубы у него были того же цвета, что и пелерина.
Если бы он пришел к ней сегодня, можно было бы спасти практически все, говорит мама, но в те ужасные времена редко когда пользовались бормашиной. Зуб вырывали – и до свидания.
Бормашина. Мама обожает это слово.
Зорро с прореженной клавиатурой во рту выглядел бы довольно глупо, поэтому мама сказала, что повоюет за них при условии, что он прийдет еще пару раз, опять же, если потратится на коронки из собственного кармана.
Народная власть оплачивала удаление, но никак не коронки с протезами.
Зорро заявил, что в таком случае заработает песнями на новые зубы. Мама приняла эту идею благожелательно, лишь бы только он не драл горло у нее в кабинете.
В принципе, весь этот Зорро ей даже понравился, потому что пришел то к ней с воспалением зубной пульпы. Весь день сидел выпрямившись и даже не застонал, только дрожал во время удаления, стискивал пальцы на подлокотниках кресла и таращил глаза.
Мама, врач с многолетним опытом, утверждает, что с болью воспаления пульпы может сравниться разве что приступ радикулита или первая дефекация после удаления геморроя.
Под конец Зорро сполз с кресла и, похоже, попробовал заснуть.
Мама подняла его на ноги, поправила пелерину и надела шляпу на потную голову. Напомнила, чтобы он снова пришел к ней, потому что всякий летит к дантисту, когда болит, а так нельзя. Зорро поблагодарил и уселся на велосипед.
И тут же с него свалился, настолько он был ослаблен. Мама его как-то привела в себя.
Она сказала ему, что велосипед в декабре – идея дурацкая, тем более, после такого удаления зубов, тут и Тарзан слетел бы с лианы, так что стыдиться нечего.
В результате, на электричку они пошли вдвоем, болтая о всяких мелочах, а велосипед скрипел между ними. Уже на гдыньском вокзале Зорро поправил свою масочку и сказал, чтобы мама ни в коем случае не морочила себе голову ненавистью и той чушью, которую про нее говорят. У всей этой чуши столько же силы, как у брошенных в воду котят.
- Ты просто другая, ты просто великолепная, а как раз этого люди и не прощают, - выпалил он и покатил, крутя педали, в сторону бараков на улице Авраама.
И после того стал регулярно приходить в кабинет.
Долгое время я считал, будто бы мать меня ненавидит.
Понятное дело, всякий малолетка утверждает подобное, тем более, когда старуха заберет у него барабан или запретит играть на компьютере. Мой же повод был глубинным и мрачным, связанным с тайной.
Лично я считал, будто бы мать мстит мне за что-то, произошедшее еще до моего рождения, или же она просто ненавидит весь мир. И свое разочарование, боль и ярость она замкнула, словно ведьма, в этом проклятом имени.
Зовут мен Дастином Барским, детство я провел на закате коммуны на крупном жилмассиве Гдыни, а ко мне цеплялись всякие Яцеки, Томеки и Бартеки.
Другим бывало и хуже, не отрицаю, потому что сам знаю одного дружбана, которого так отпинали по яйцам, что он месяц провел в больнице на Кашубской площади. Произошло все это на балу для министрантов[33]. Парень так в себя и не пришел.
Меня, самое большее, затягивали в сортир на последнем этаже, куда даже наш швейцар побаивался заходить. В меня плевали пережеванной едой и ссали в портфель. Ничего такого, чего нельзя было бы пережить.
Еще был массаж мошонки. Бедняге-министранту, похоже, устроили нечто подобное.
Для забавы необходим некто вроде меня и трое других участников. Парни валили меня на спину, двое растягивали мои ноги в шпагат, а третий – король всей развлекухи, вонзал каблук в промежность, причем так, что я чувствовал, как яйца трутся о таз.
Не знаю, зачем я об этом пишу. Ведь те давние времена уже не имеют никакого значения, я человек сильный и способен дать сдачи старым преследователям.
Я вижу их иногда, как они дремлют на остановках или ходят кругами под "Жабкой"[34] словно слепые рыбы. Я проигрывал в школе, зато выиграл в жизни. Просто я бегун на дальние дистанции.
Но пишу об этом сейчас, в половине четвертого ночи, весь вонючий от курева и селедки, хотя это вовсе не тема. Вроде как должно было быть об отце и маме; а я ведь к этому совершенно не пригоден, где я со всей этой писаниной и тем, что она делает с человеком; тем не менее, вижу сейчас наш кремовый школьный коридор с папоротниками на окнах, королями Матейко в рамках из фанеры, с бумажными полотенцами, свисающими с панелей из пробки. Пахнет ржаным хлебом и мокрым мелом, слышно шарканье обуви и веселая дразнилка: "Дастин – Джастин, Дастин – Джастин".