18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лорд Дансени – Проклятие Ведуньи (страница 8)

18

Перечитывая все уже написанное, я боюсь, что не привел веской причины, почему сердце мое, пусть и на краткий миг, повлеклось к той языческой земле; но, полагаю, в Небесах хорошо знают, каким могуществом обладают тени, крадущиеся от пламени очага, и звонкие, внятные слова ветра – внятные, хоть и звучат они на никому не ведомом языке; и этот крепкий чай, и тайна, разлитая повсюду вокруг нас, порождение болота и ночи, – тайна, притихшая так, как будто того гляди прошепчет что-то в тишине; и старинные ирландские легенды, что вобрали в себя все это, вместе взятое, и мироощущение тех двоих, что были рядом со мною, – а оно явно допускало много всего такого, на что я даже не намекал. В Небесах, конечно же, оценят по справедливости все эти впечатления, и весомость их, и силу воздействия, и поймут, что в конце-то концов я отвернулся от запада.

Поднимался ветер, но за голосом его я все-таки расслышал, что по борину подъехала запряженная лошадью двуколка, как мы с Райаном и условились. Так что я попрощался с темноволосой, темноглазой хозяйкой, пожал ей руку, а она вгляделась в мое лицо и обронила:

– Ты еще вернешься.

В ее устах это прозвучало не вопросом и не любезностью, а констатацией факта – словно она только что своими глазами это увидела. Я ответил какой-то вежливой фразой, которая показалась ужасно банальной на фоне глубокой убежденности ее слов; и старуха добавила:

– Да, придет день, когда мы втроем снова сойдемся здесь, и двое из нас будут таковы, какими кажутся, а один заскользит в ночи над болотом, гонимый ветром.

Я ее не понял, но слова запомнил. Оглянувшись на Марлина, я не прочел удивления в его лице: оба утверждения он просто принял как данность – как если бы мать напомнила ему, что чай подаст в пять. Он сказал мне вслед:

– Стало быть, вы еще к нам заглянете, мастер Чар-лиз.

И сказал это так, как будто сообщал подтвержденные сведения. И что мне оставалось на это ответить?

В конце борина резко вспыхнул фонарь двуколки, словно луч света из иного мира: так огни корабля, прибывшего из какого-нибудь большого города, мерцают у неисследованных берегов.

Из дальнейшего мне лучше всего запомнилось, как я показываю свое сокровище всем встречным-поперечным, и Райану, и привратнику – в свете одного из фонарей, и кухарке, и на следующее утро – Мерфи. И вот еще что навсегда врезалось мне в память из событий того дня; пришла телеграмма от моего отца. Отправили ее с вокзала Юстон, еще и восьми часов не было; в ней говорилось: «Все письма пересылай в клуб». Так я понял, что отец в безопасности. Что до писем, отец мой ни в каком клубе не состоял – он отказался даже от членства в клубе «Килдар-стрит»[9] из соображений экономии много лет назад; а уж в Лондоне он отродясь не принадлежал ни к какому клубу. Но эта одна-единственная фраза сказала мне все, что нужно, а если бы начальница почтового отделения и разболтала о телеграмме и те, кого отправили свести счеты с моим отцом, стали бы искать его в лондонских клубах, так беда невелика. Я так понял, в ту ночь он проделал немалый путь верхом, и добрался до какой-то другой железнодорожной ветки, нежели наша местная, и успел на какой-нибудь утренний поезд, о котором я ничего не знаю, и сел на «Ирландский почтовый»[10] всего-то десять часов спустя после того, как уехал из Хай-Гаута. Может, даже заказал экстренный поезд, чтобы не опоздать на паром. Я, по совету Марлина, так и не попытался выяснить, кто его преследовал; но кто бы ни были эти люди, отец мой, по-видимому, полагал, что той ночью тратить время на сон они не станут. Я молча показал телеграмму дворецкому; он ничего мне не ответил; и никто из нас ни разу не упомянул о том, чтобы пересылать какие-либо письма. Еще не хватало!

Северный ветер, что накануне дул весь день, набирал силу, пока я катил домой; он трепал крылья подстреленного гуся, которого я понес в дом; он с грохотом захлопнул за мною дверь. Он и теперь все крепчал. Целую ночь напролет он ревел и выл, бешено рвался в запертые двери и рыдал в вековых стенах. Я улегся в постель, но воображение мое, верно, решило посостязаться с яростью ветра и гадало, что за люди ломятся в дом или крадутся на цыпочках по коридорам, пока наконец, в разгар этого буйного неистовства, я не уснул. Когда я проснулся, за окном царили безветрие и покой, глубокий, как никогда: мир объяло великое безмолвие – и снег. Он искрился повсюду. Северный ветер принес его с собою – и стих.

Как же меняются любые земли с приходом снега: это скорее чары, чем перемена. Казалось, сами горы сошли вниз поговорить с полями, как будто за ночь иная планета позвала нас и забрала с Земли. Даже в доме все изменилось – на картинах играл яркий свет, оживляя и веселя творения мастеров давно почивших; а на северной стороне дома казалось, будто во всех комнатах шторы задернуты и жалюзи опущены: оконные стекла были все облеплены снегом – так яростно швырял его ветер; и однако ж даже в этих полутемных комнатах сквозь сероватый покров словно бы вспыхивали блики непривычно победоносного утра. Первое, о чем я подумал при виде всего этого снега, – это что бекасов мне больше не видать; они, конечно же, покинули бессчетные заводи, и топкие места кормежки на болоте, и свои укрывища в вереске, и к тому времени, как горизонт расчертили светлые полосы там, где болото, разливаясь вширь, тянется за холмы, птицы как пить дать унеслись прочь тем самым путем из снов Марлина и долетели до самого моря. В тростниковых зарослях, понятное дело, тоже ни одного не осталось – ни пера! И даже гуси станут нынче ночью кормиться на неведомом мне побережье, ибо снег замел их пастбища. Но, наверное, основное качество заядлого охотника – это способность подстраиваться под погоду; он ведь стихиям не враг и больше дружит с северным ветром и c метелью, нежели с железными дорогами и шоссе. Ведь всем, что у него есть, он обязан погоде, а если порою охотник и пытается ее обхитрить, оставаясь в тепле и в сухости благодаря союзнику – какой-нибудь кряжистой иве, когда с неба сыплется град, это состязание столь же дружественное, как между двумя спортивными командами. Он питает к природе не больше неприязни, чем делец – к своим банкам. Воистину иногда мне кажется, будто мы, охотники, в чем-то ближе к приливам и отливам, к растущим деревьям, к ночи и утру и к тому, что мы называем высшим замыслом, упорядочивающим ход планет, нежели многие из тех, кто занят более полезными делами. Я сей же миг задумался, а что принесет мне погода вместо гусей и бекасов. Так вальдшнепов же! Они в лесах кишмя кишат.

Сразу после завтрака я пошел к Мерфи – в его домик на краю леса – узнать, нельзя ли отрядить для меня загонщиков. Егерь стоял у крыльца и рассматривал снег с таким видом, будто оценивал характер нового соседа. Я спросил про загонщиков, и в его обветренном лице отразилась напряженная работа мысли. Он помалкивал; я знал – думает он не о том, как отрядить загонщиков, но решает вопрос более деликатный – как бы так мне ответить, не обидев меня и по возможности не разочаровав. Я понимал: проблема с загонщиками состоит в том, что я не полномочен отвлекать работников от их повседневных дел. Мерфи охотно бы выполнил мою просьбу: ему было бы куда проще пройтись по округе, назначая загонщиков и напрягая только свои ноги, нежели напрягать мозги, придумывая для меня уклончивые примирительные ответы. Но он не мог раздобыть людей, не спросив управляющего, а управляющий распоряжался хозяйством от имени моего отца. Вот так и обстояло дело до тех пор, пока не пришло письмо от отца. А случилось это только по прошествии двух дней; так что два дня подряд я бродил по округе с ружьем, вдоль ручьев и везде, где вода еще не замерзла, и высматривал бекасов, которых погода еще не выгнала с болот. Двух-трех я вспугнул, и еще чирка: так, благодаря моим одиноким прогулкам, кладовая наша пополнялась.

И тут в одно прекрасное утро пришло письмо от отца. Отослано оно было из Парижа, в тот самый день, когда я, проснувшись, увидел снег; а дошло два дня спустя. Судя по этому письму, отец мой не задержался в Лондоне даже на три-четыре часа, но сразу поехал дальше. Я не понимал, зачем такая спешка; мне казалось, в Лондоне он в безопасности, но я был слишком молод и знать не знал о том, какие длинные руки у тех, кто замешан в политику. В письме говорилось вот что:

Дорогой мой Чарльз, хозяйство на тебе до тех пор, пока я не вернусь. Я сообщил в банк, чтобы Брофи выдали денег заплатить людям. Мне хотелось бы кое-что рассказать тебе про голландское полотно и про разные другие вещи в библиотеке, ведь картины и книги – это дороги, которые могут далеко тебя увести. Главное, в политику не ввязывайся. Я напишу тебе подробнее, но сперва я должен убедиться, что мои письма не перехватывают. Я вложил в это письмо дробь № 8, ту самую, что ты используешь, стреляя бекасов. Напиши мне, выпала ли из конверта дробь. Я знаю, ты распечатаешь конверт за завтраком и сразу увидишь дробь на скатерти, если она выкатится; а если нет – значит мои письма вскрывают.

Твой любящий отец,

Джеймс-Чарльз Перидор.

Наверное, мне стоит пояснить, что в нашей семье все носят имена Джеймс-Чарльз или Чарльз-Джеймс, отец и старший сын попеременно, со времен нашей злополучной приверженности Иакову II. Но – бедные Стюарты! – наша им приверженность принесла нам не больше зла, нежели наша нынешняя благонадежность. Если кого-то из нас нарекают Джеймс-Чарльз[11], то первое имя дается в честь Иакова II, а второе – в честь принца, прозванного Молодым претендентом; а если Чарльз-Джеймс, то первое имя дается в честь Карла I, а второе – в честь Иакова II[12]. Нам даровали медаль и этот призрачный герцогский титул – вот и все, что мы получили в награду за свою преданность.