18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лита Станиславская – Северная роза гарема (страница 2)

18

Он нарастал с каждой секундой, превращаясь в оглушительный топот сотен копыт, в дикий, пронзительный вой, от которого кровь стыла в жилах. И вдруг, в этот хаос звуков ворвался первый человеческий крик – короткий, обрывающийся, полный такого ужаса, что Настя вскочила с постели, как ошпаренная.

«Татары!»

Мысль, острая и холодная, как лезвие ножа, вонзилась в сознание. Все рассказы, все тревоги, вся беспечная уверенность отца – все это разом обернулось жуткой, неумолимой реальностью.

Дверь в ее светлицу с грохотом распахнулась. На пороге, бледная, с растрепанными волосами, в одной ночной сорочке, стояла боярыня Анна. В ее глазах читался не страх, а яростная, отчаянная решимость.

«Настя! В подпол! Быстро!» – крикнула она, но голос ее был почти неслышен в оглушительном грохоте, долетавшем снаружи.

Со двора донеслись первые звонкие удары сабель о бревна частокола, дикие крики на непонятном языке, отчаянные крики холопов, пытавшихся организовать оборону. Воздух наполнился едким, щекочущим горло дымом – где-то уже полыхала соломенная кровля амбара.

Настя, не помня себя, накинула поверх сорочки первую попавшуюся под руку душегрею и бросилась за матерью в сени. Там уже столпились перепуганные служанки, дети, несколько стариков-холопов. Все кричали, плакали, метались. В центре этого хаоса, как скала, стоял боярин Иван. Он был уже в кольчуге, наброшенной на исподнее, в одной руке он сжимал тяжелую боевую секиру, а другой пытался успокоить толпу.

«К воротам! Все, кто с топором, ко мне! Женщины – в погреб! Дмитрий, веди их!» – его голос, хриплый от натуги, ревел, перекрывая гам.

Старый холоп Дмитрий, когда-то служивший в стрельцах, пытался построить женщин в цепочку, чтобы вести их в потаенный лаз в подполье, ведший к реке. Но было уже поздно.

С оглушительным треском, похожим на удар грома, массивные створы ворот рухнули внутрь, сметенные тараном или подрубленные снаружи. В образовавшийся проем хлынула лавина. Это были не люди – это были демоны, рожденные из предрассветного мрака и дыма. Низкорослые, коренастые, в остроконечных шишаках и кожаных доспехах, с кривыми саблями в руках, они ворвались во двор с гиканьем и воем. Яркие языки пламени от горящих построек выхватывали из тьмы их бородатые, искаженные жаждой добычи лица, блеск стали, раздуваемые ветром конские гривы.

Настя, застыв у двери в сени, увидела, как ее отец, с громким криком «За Русь!», поднял секиру и бросился навстречу лавине. Несколько его верных холопов, вооруженных рогатинами и топорами, сомкнулись вокруг него. На мгновение им удалось сдержать первый натиск. Секира Ивана описала в воздухе кровавую дугу, и один из нападавших рухнул с разрубленным плечом. Но их было слишком мало.

Татары, как вода, обтекли маленький отряд. Настя увидела, как молодой парень-конюх, Алеша, которому она вчера тайком сунула краюху хлеба, упал, сраженный ударом в спину. Увидела, как старый Дмитрий, пытавшийся прикрыть женщин, был зарублен на пороге сеней. Его кровь брызнула на беленую стену.

«Батюшка!» – крикнула Настя, но ее голос потонул в общем хаосе.

В этот момент один из всадников, заметив группу женщин у дверей, направил своего низкорослого мохнатого коня прямо на них. Боярыня Анна, увидев это, оттолкнула дочь назад, в глубь сеней, и сама шагнула вперед, подняв перед собой маленький столовый нож, который она успела схватить в горнице. Это был жест абсолютно бессмысленный и в то же время полный невероятного, материнского мужества.

Всадник, здоровенный детина с шрамом через все лицо, лишь оскалился и, ловко развернув коня, нанес ей рукояткой плети короткий, но сильный удар по голове. Анна беззвучно рухнула на землю, как подкошенный колос.

«Матушка!» – это был уже не крик, а стон, вырвавшийся из самой глубины души Насти.

Она бросилась к матери, но сильная рука схватила ее за волосы, больно дернула назад. Перед ней возникло другое лицо – смуглое, с узкими, хитрыми глазами и черными, закрученными вверх усами. Запах пота, конского жира и чего-то кислого, незнакомого ударил ей в ноздри. Она отчаянно забилась, царапая руками железную хватку, но была лишь грубо скручена сыромятным ремнем, впившимся в ее запястья.

Ее, рыдающую, отчаянно пытающуюся вырваться, потащили через двор, усеянный телами. Она видела все, как в страшном, медленном кошмаре. Горел их терем, и знакомые резные наличники пожирали оранжевые языки пламени. В огне погибали ее книги, ее платья, ее девичьи мечты. На брусчатке двора лежал ее отец. Он был еще жив. Он приподнялся на локте, и его взгляд, полный невыразимой муки, ярости и бесконечной любви, встретился с ее взглядом. Он протянул к ней руку, его губы шевельнулись, пытаясь что-то сказать. И в этот момент один из проезжавших мимо всадников, не замедляя хода, нанес ему точный удар саблей в шею.

Настя закричала. Кричала беззвучно, потому что воздуха в легких не осталось, а голос сорвался. Она смотрела, как кровь отца заливает брусчатку, как свет угасает в его глазах. Мир сузился до этого пятна – алого, растекающегося, горячего.

Ее, вместе с другими уцелевшими девками и молодыми парнями, грубо швыряли на телеги, стоявшие уже за пределами пылающей усадьбы. Ремни на руках и ногах впивались в кожу. Она не сопротивлялась больше. Она сидела, окаменевшая, не видя и не слыша ничего, кроме одного образа – взгляда отца в последнюю секунду его жизни.

И тут она увидела другое. К воротам подвели ее мать. Анна была в сознании, ее вели, грубо поддерживая под руки. Лицо ее было бледным, как полотно, из разбитого виска сочилась кровь, но в ее осанке, в гордо поднятой голове, оставалось величие боярыни. Тот самый мурза со шрамом, что сбил ее с ног, что-то сказал ей, наклонившись с седла. Анна плюнула ему в лицо.

На мгновение их взгляды встретились – матери и дочери. И в этих глазах, полных боли, ужаса и прощания, Настя прочла все. Все, что не было сказано за годы тихой, размеренной жизни. Бесконечную любовь. Горечь. И страшный, немой приказ: «Живи».

Потом мурза, с презрительной усмешкой стирая плевок с лица, что-то крикнул, развернул коня и тронулся вскачь, уводя свой отряд. Анну, связанную, привязали к седлу одного из воинов, и он поскакал вслед за своим предводителем. Они уезжали в сторону степи, увозя с собой последнюю частичку ее прошлого, последний лучик тепла в этом аду.

Настя смотрела им вслед, пока темная точка не растворилась в утреннем мареве. Она не плакала. Слезы казались ей теперь чем-то бесконечно далеким и ненужным, роскошью, которую она не могла себе позволить. Горе, слишком огромное, чтобы быть выплеснутым наружу, сдавило ее грудь тяжелым, холодным камнем. Оно не жгло, а леденило изнутри.

Она сидела на телеге, среди плачущих, стонущих людей, и смотрела на пылающие руины своего дома. Черный скелет терема вырисовывался на фоне светлеющего неба, как символ полного и безнадёжного конца её мирной и беззаботной жизни. Конец детства. Конец мечтам. Конец Настасьи, боярской дочки.

Но в ее голубых глазах, в которых еще минуту назад отражался только ужас и отчаяние, медленно, исподволь, начал разгораться новый огонь. Он был слабым, едва тлеющим, но он был. Это была не детская решимость, а холодная, осознанная воля, выкованная в горниле самого страшного горя, какое только может выпасть на долю человека. Это была воля к жизни. Но не к жизни любой ценой. А к жизни, которая позволит ей когда-нибудь, как бы фантастически это ни звучало, остаться верной тому последнему взгляду отца и тому немому приказу матери. Выжить.

Слово отозвалось в ее сознании не просьбой, а приговором. Заключением, которое она вынесла сама себе.

Телега тронулась с места, увозя ее от догорающих руин, в неизвестность, в полон. А она все смотрела назад, пока высокая, черная колонна дыма над родным берегом не скрылась из виду. Теперь этот дым был единственным памятником ее прошлому. А впереди была только дорога, пыль и горечь чужой воли.

Телеги, груженные человеческим горем, скрипели колесами, увозя Настю все дальше на юг, в неизвестность. Первые дни пути слились в одно сплошное мучительное пятно: боль в связанных запястьях, впивающиеся в тело веревки, пронизывающий до костей холод ночей и палящий зной дней, не дающая думать о жажде и постоянный голод, превращавший желудок в тугой болезненный узел. Их кормили раз в день скудной похлебкой из просяной крупы, в которой плавали жилистые куски конины, а поили из общего кожаного бурдюка, поднося его к губам, как скоту.

Дорога была не просто физическим испытанием; она была дорогой унижения, где стиралась последняя грань между человеком и животным. Конвоиры, суровые и молчаливые большую часть времени, могли ради забавы хлестнуть плетью по спине отстающего, грубо столкнуть с телеги того, кто осмеливался поднять на них взгляд, или бросить в грязь кусок хлеба, наблюдая, как пленники кидаются за ним.

Настя двигалась, почти не осознавая окружающего, погруженная в ступор горя. Она механически переставляла ноги, спотыкаясь о кочки, ее светлые волосы спутались и почернели от пыли, а некогда красивое платье превратилось в грязные лохмотья. Она почти не спала, потому что стоило ей закрыть глаза, как перед ней вставали образы горящего дома, взгляд отца и бледное, окровавленное лицо матери. Эти видения были острее любой плети.