Лита Станиславская – Северная роза гарема (страница 1)
Лита Станиславская
Северная роза гарема
Пролог
Осень 1632 года. Берег Дона.
Сентябрьский воздух над донскими просторами был густым и сладким, словно свежий мед. Он вбирал в себя все запахи уходящего лета: дымок из печных труб, пряный аромат спелых яблок в саду, горьковатую пыль с дороги и едва уловимую, холодную свежесть, что несла с собой вода в широкой речной глади. Для семнадцатилетней Настасьи – Насти, как звали ее домашние – этот мир не просто окружал ее; он был продолжением ее собственного естества. Каждый скрип половиц в горнице, каждый луч солнца, пробивающийся сквозь слюдяные оконца, каждый знакомый силуэт служанки, идущей к колодцу – все это складывалось в прочную, незыблемую картину ее жизни, казавшейся такой же вечной, как само течение Дона.
Имение отца, боярина Ивана, раскинулось на высоком берегу. Небогатое, но крепкое, оно состояло из господского терема с островерхой кровлей, нескольких хозяйственных изб, конюшен и прочных амбаров, обнесенных высоким частоколом с единственными воротами, выходившими в сторону степи. За стенами шумел яблоневый сад, а за ним уже начинался бескрайний ковыльный простор, теряющийся где-то у самого горизонта, где небо сливалось с землей в дрожащей мареве.
Настя сидела на завалинке, прислонившись спиной к еще хранившим дневное тепло бревнам. В руках у нее лежала толстая книга в потершем сафьяновом переплете – «Александрия», повесть о невероятных подвигах царя Александра Македонского. Страницы, пожелтевшие от времени, пахли старой бумагой, воском и чем-то неуловимо далеким, будто самим духом античных полей и сражений. Но взгляд девушки, цвета летнего неба, уже давно оторвался от выцветших строк. Он устремился поверх частокола, туда, где по высокому, чистому небу, точно вытканные из серебра, тянулись на юг косяки журавлей. Их печальный, прощальный крик, похожий на звон разбитого стекла, резал душу, наполняя ее странной, щемящей смесью тоски и восторга.
«Куда вы? – мысленно спрашивала она их, следя за четким клином, таявшим в лазурной вышине. – В какие земли, где нет снежных зим, где апельсины зреют прямо на ветках, а города из белого камня поднимаются к самым облакам?»
Мечты о дальних странах были ее тихой, заветной отрадой, тем тайным миром, куда она сбегала от размеренного уклада боярской дочки. Они рождались из этих самых книг, что с трудом добывал для нее отец, из рассказов редких гостей-купцов, заезжавших в усадьбу по дороге из Азова или Крыма, из самой ее пытливой, живой натуры. Ей, чья жизнь была заранее расписана, как по свитку – дом, замужество, дети, хозяйство, – порой так недоставало простора. Не физического – его здесь было вдоволь, – а простора для души, для ума.
– Опять в своих облачных хоромах паришь, пташка моя? – раздался у самого уха ласковый голос матушки.
Настя вздрогнула и обернулась, встречая теплый, полный нежности взгляд матери, боярыни Анны. Та, не дожидаясь ответа, ловким, привычным движением накинула на ее плечи теплую, подбитую мехом соболя шубейку.
– Журавлей провожала, матушка, – смущенно улыбнулась Настя, чувствуя, как прохлада вечера отступает под мягким мехом. – Интересно, какие города они видят с такой высоты? Говорят, в Царьграде храм Святой Софии такой, что купол подпирают небеса, и нет ему равных во всем мире.
– И города есть, и дворцы, дочка, – согласилась Анна, садясь рядом и поправляя на дочери платок, сбившийся от ветра. – Но свои просторы, Настенька, милей и дороже. Не променяешь ты свой вольный Дон на чужой, хоть и прекрасный, Босфор. – Она помолчала, глядя на зарево заката, разлившееся по краю степи багряными и золотыми красками. – Скоро, вот как лист с берез облетит, поедем в Москву. Ко двору государеву. Пора тебе и о своем будущем подумать. Там женихов настоящих, боярских сыновей, видеть будешь. Ученых, смелых. Выберем тебе самого достойного.
Настя покраснела, опустив глаза на книгу. Москва… Это слово звучало для нее почти так же волшебно, как и далекий Царьград. Балы, наряды, молодые люди, галантные и образованные… Сердце ее забилось чаще от смутного предвкушения. Но в то же время ее одолевали и тревоги. Сдюжит ли она? Не покажется ли она, выросшая на воле, слишком дикой и неуклюжей при дворе? Ее мир был здесь, среди яблоневых садов и бескрайних степей, а не в каменных палатах Кремля.
Из дома вышел ее отец, боярин Иван. Могучий, уже седеющий, с окладистой бородой и умными, добрыми глазами, цветом похожими на спелую рожь, он был для Насти воплощением надежности и силы. Он опирался на резной дубовый посох, но в его осанке еще чувствовалась былая удаль ратника.
– О чем это вы, мои голубки, шепчетесь, солнце уже за лес село? – промолвил он, и в его густом басу звучала отеческая гордость и нежность.
– О Москве, батюшка, – ответила Настя, поднимая на него глаза.
– Дело хорошее, – кивнул Иван, его взгляд скользнул по знакомым владениям – по крепкому частоколу, по дымку над банькой, по фигуркам холопов, заканчивавших дневные работы. – Покажем нашу донскую красу столичным щеголям. Только смотри, Настасья, не потеряй головушку там. Не забывай, корни-то наши здесь. Сила наша – от земли этой, от воли. – Он ткнул посохом в землю. – Князья да бояре в Москве – все это хорошо, но душа-то у нас, у донских, вольная.
Из сеней появилась дородная женщина в простом, но чистом платье, с умным, спокойным лицом. Это была Матрена, ключница и правая рука боярыни Анны. В ее руках дымился глиняный горшок с взваром.
– Не простудиться бы вам, боярышня, на вечерней зыби, – сказала она, ставя горшок на скамью рядом. – Выпейте-ка сбитню горяченького. Медку туда положила, по-вашему.
– Спасибо тебе, Матренушка, – улыбнулась Настя, с благодарностью принимая кружку. Теплый, пряный напиток согрел ее ладони и горло.
Матрена была не просто служанкой. Она пришла в усадьбу много лет назад, из-под Рязани, после голодного года, и всей душой прикипела к этому месту и к семье боярина. Она знала бесчисленное количество старинных песен, сказок и примет, ее народная мудрость не раз выручала в хозяйственных делах. Для Насти она была чем-то вроде доброй няньки, хоть и не смела, проявлять фамильярности.
– А купец-то, что намедни ночевал, сказывал, будто крымцы опять шебаршат в степи, – негромко, как бы между делом, заметила Матрена, обращаясь больше к боярину.
Иван хмыкнул, махнув рукой.
– Пусть шебаршат. До наших мест им, псам окаянным, еще доползти надо. А частокол у нас высок, и рати у меня, слава Богу, человек двадцать холопов боевых наберется. Не посмеют.
Но Настя заметила, как тонкие пальцы матери сжали край платка. Беспокойство, тихое и неприметное, словно паук, сплело в воздухе невидимую паутину.
– Все же, Иван, – тихо сказала Анна, – может, стоит послать гонца в станицу, предупредить атамана?
– Успеем, голубка, успеем. Нечего сеять панику. Накормили купца, напоили, он и разговоры разные за кружкой медовые ведет.
Настя слушала, и легкая тревога, которую она чувствовала с самого утра, отчего-то усилилась. Она снова посмотрела на небо. Журавли уже скрылись. На смену багрянцу заката приходила холодная, сиреневая мгла. Где-то далеко, в степи, заверещала первая сова.
Вечер прошел тихо и по-семейному уютно. Они ужинали в горнице при свете лучины. На столе были ржаные лепешки, соленые грузди, мед и тот самый сбитень. Боярин Иван рассказывал о том, как в молодости ездил в посольстве к ногайцам, и Настя, затаив дыхание, слушала его рассказы о бескрайних степях, быстрых, как ветер, конях и странных обычаях кочевников.
Позже, когда родители удалились в свои покои, Настя еще сидела у раскрытого оконца своей светлицы, расположенной на втором ярусе терема. Луна, круглая и яркая, заливала серебристым светом двор, сад и полоску Дона на горизонте. Было так тихо, что слышалось, как где-то далеко плескалась рыба. Но эта тишина была обманчивой. Она была густой, напряженной, будто сама степь затаила дыхание в ожидании чего-то.
Она вспомнила рассказ купца, вспомнила тревогу матери и уверенность отца. И вдруг ей с невероятной ясностью представилось, что там, за темным горизонтом, в лунной степи, уже движется что-то темное и бесшумное. Что-то, что несет с собой не балы и не галантных женихов, а нечто совсем иное.
С усилием отогнав от себя мрачные мысли, Настя легла в постель, укрылась и долго ворочалась, прислушиваясь к ночным звукам. Ей снились тревожные, обрывочные сны, где журавли кричали голосами людей, а белокаменные города ее грез оборачивались крепостными стенами с чужими, недобрыми стягами. Она проснулась до рассвета от странного, непривычного гула, который, казалось, шел не снаружи, а от самой земли, от сотрясавшихся стен ее родного дома.
Это была последняя ночь ее старой жизни. А за стенами, в предрассветной мгле, уже занимался не золотой, а багровый рассвет. Железный рассвет.
Сначала это был не звук, а вибрация. Глухой, нарастающий гул, исходивший из самых недр земли, заставлявший дребезжать стекла в слюдяных оконцах и мелкой дрожью отзывавшийся в деревянных стенах терема. Настя проснулась мгновенно, сердце ее заколотилось в груди, как птица в клетке. Она лежала неподвижно, вслушиваясь, пытаясь опознать этот странный, незнакомый гром, рокотавший где-то в предрассветной тьме. Это не была гроза. Гром степных бурь она знала – он приходил с неба, раскатистый и гулкий. Этот же шел от земли, низкий, упругий, живой.