Лира Оскольская – Трещины в реальности (страница 1)
Лира Оскольская
Трещины в реальности
Пролог. Девочка, которая пела
Я помню тот вкус — металл наушников на коже, тяжёлые, великоватые, онипостоянно сползали. Провод тянулся к кассетному плееру, замотанному синейизолентой там, где треснул пластик. Я лежала на полу в своей комнате, за окномсерый спальный район, чужие голоса, лай собаки. Но я там не жила. Я была внутримузыки.
Тяжёлые гитарные риффы били прямо в грудь, под рёбра. Бас-гитаравибрировала где-то в затылке. Солист не пел — выдирал голосом правду о том, чтомир несправедлив, что любовь — это боль, что сильным тоже больно. Я закрывалаглаза и представляла, что это я стою на сцене. Что этот голос — мой.
Я подпевала. Сначала шёпотом, боясь, что кто-то услышит. Потом громче. Мойтонкий детский голос пытался догнать низкий хриплый баритон. Я не знала нот, неумела брать дыхание — я просто пела, как чувствовала.
Когда в коридоре раздавались шаги, я мгновенно скидывала наушники.Замирала. Дверь открывалась — мать, уставшая, с авоськой продуктов.
— Опять орёшь? Уши не болят?
— Не-а.
— Выключи давай. Уроки сделала?
— Сделала.
Диалог окончен. Никто не спрашивал: «Что ты слушаешь?», «О чём поёшь?»,«Тебе нравится петь?» Я снова надевала наушники. Но уже тише.
Я мечтала о музыкальной школе. Представляла, как иду по коридору, открываюдверь в класс, как педагог садится за пианино и говорит: «Покажи, что тыумеешь». Я открывала рот... и замолкала.
Потому что мать уже говорила про музыкальную школу: «Это дорого. И водитьнекому. Я на работе, отец — сам знаешь. Да и зачем тебе? Бухгалтером пойдёшь —всегда с хлебом будешь».
Я не спорила. Я вообще редко спорила. Просто ложилась на пол, включалакассету и улетала. Туда, где мой голос имел значение.
Потом были годы, когда мир вокруг казался слишком громким и слишком пустымодновременно. Одноклассницы обсуждали мальчиков и диеты, учителя бубнили проЕГЭ, мать — про то, что «надо думать о будущем». Я кивала, но жила в другомместе. В наушниках.
Там, в музыке, всё было по-настоящему. Не та дешёвая попса, что лилась изкаждого утюга, а тяжёлая, заставляющая дрожать. Красивые голоса, которые непели — выдирали правду изнутри. Я слушала часами. Засыпала с наушниками,просыпалась и снова включала.
Родители ворчали: «Оглохнешь». Я не спорила. Они не понимали, что это непросто звуки. Это был язык. Через него со мной говорили о том, о чём вреальности молчали. О любви — не той, розовой и сопливой, а о той, что рвётдушу пополам. О силе, которая не в мышцах, а в умении не сломаться. О свободе —настоящей, где ты сам решаешь, кем быть.
Я искала тексты. Впитывала их. Перечитывала, как стихи, разбирала нацитаты, записывала в тетрадку. Мне нравилось, когда за тяжёлыми гитарами стоялум. Когда музыкант не просто орал, а говорил что-то важное. Когда в трёхкуплетах умещалась целая жизнь.
Подружки удивлялись: «Как ты это слушаешь? Голова болит». Я пожималаплечами. Объяснять было бесполезно. Они не слышали того, что слышала я: боли,ярости, надежды, спрятанной под слоем электрогитар.
Иногда, когда никто не видел, я закрывала глаза и представляла сцену.Софиты. Я стою у микрофона. За спиной гитаристы, барабанщик, басист. В залетысячи глаз, но мне не страшно, потому что я здесь своя. Я пела. И голос льётся— тот самый, что внутри, глубокий, сильный, честный. Он летит в зал, и людизамирают. Они слышат не просто песню. Они слышат меня.
В этих мечтах я пела всё, что хотела. Всё, что копилось внутри. Вреальности я молчала. Никогда. Ни разу. При людях. Страх был сильнее желания.Он сидел в горле колючим комом и душил каждый раз, когда кто-то предлагал:«Спой! Ты же всё время в музыке, наверное, умеешь?» Я краснела, отнекивалась,уходила в сторону. Смеялась, делала вид, что это шутка.
А вдруг не получится? Вдруг голос сорвётся? Вдруг они посмотрят с жалостьюили, хуже, с насмешкой? Я не могла вынести даже мысли об этом. Лучше молчать,чем опозориться. Лучше мечтать, чем пробовать.
Так я и жила. Внутри — сцена. Снаружи — серая мышь. Музыка спасала мнерассудок. И она же сделала меня трусихой.
Потом был институт. Экономический, потому что «надо». Мать вздыхала соблегчением: дочь не пошла в дворники, будет с бумажками возиться, а бумажки —это стабильно. Я не спорила. Я вообще разучилась спорить.
В наушниках по-прежнему играло тяжёлое. Я ходила на концерты — одна или средкими знакомыми из тематических пабликов. Стояла в толпе, закрывала глаза ичувствовала, как вибрация от басов проходит сквозь тело, промывает кости,выбивает пыль из углов души. В такие моменты я была жива.
А потом концерт заканчивался, я садилась в метро и ехала в общагу. Мимопроплывали чужие лица, чужие жизни. Я смотрела на них и думала: «А у них внутритоже так пусто? Или только у меня?» Ответа не было.
Он появился на одной из таких концертных тусовок. Высокий, худой, в чёрнойфутболке с логотипом группы, которую я любила лет с четырнадцати.
— Тоже любишь? — спросил, кивая на колонки.
— Больше жизни, — ответила я и засмеялась, потому что фраза прозвучалапафосно.
Но он не засмеялся. Посмотрел серьёзно, внимательно.
— Я Дима.
— Саша.
Мы проговорили всю ночь. О текстах, о гитарных соло, о том, как ударник вэтой группе переиграл барабанщика из той. Он цитировал мои любимые строчки. Яподхватывала. Впервые в жизни меня слышали.
— Ты не такая, как все, — сказал Дима под утро. — Ты глубокая. Тыпонимаешь.
Я поверила.
Потом была свадьба. ЗАГС, скромное платье, мать с мокрыми глазами, отец,который пришёл, но всё время курил в стороне. Дима стоял рядом, пах потом идешёвым одеколоном. Он волновался, это было видно.
— Всё будет хорошо, — шепнул он.
Я кивнула. Внутри — надежда. Маленький тёплый огонёк. Наконец-то у менябудет свой человек. Тот, кто понимает. Тот, с кем можно слушать музыку молча ичувствовать одно и то же.
Музыка ведь спасла меня в шестнадцать. Значит, и сейчас спасёт.
Но через год кухня в съёмной однушке, гора посуды. Дима сидит в наушниках,уткнувшись в ноутбук. Играет та самая музыка — тяжёлая, надрывная. Я подхожу,кладу руку на плечо. Он вздрагивает, снимает один наушник.
— Что?
— Я есть хочу. Может, сходим куда-то?
— Денег нет до зарплаты.
Наушник обратно на место.
Я стою, смотрю на его профиль. Он там — внутри звуков. Там ему хорошо. Тамон дома. А здесь, со мной, он просто присутствует.
Я сажусь напротив. Смотрю, как его пальцы отбивают ритм по столу. Он незамечает моего взгляда. И вдруг приходит понимание. Острое, как лезвие.
Можно любить одно и то же. Слушать те же песни. Цитировать те же строчки.Но быть при этом абсолютно чужими.
Музыка не спасает. Она не заполняет пустоту между двумя людьми, которыеразучились говорить друг с другом.
Всё случилось тихо. Без скандалов, без битья посуды. Я просто собрала вещи,пока Дима был на репетиции. Вошла в пустую квартиру в последний раз, оставилаключи на тумбочке. Уехала к матери.
Он позвонил через три дня.
— Вещи заберу на выходных, — сказал ровно. — Бывай.
— Бывай, — ответила я.
И всё. Три года брака. Ничего не достигнуто. Ни в работе — я так и сиделана своей бумажной должности, ни в любви — любовь кончилась, даже не начавшись.Просто два человека, которым нравилась одна музыка, не смогли стать однойсемьёй.
Мать сказала: «Я же говорила. Все они такие. Ты себе нормального найди,чтоб с головой дружил».
Я кивнула. Впервые в жизни я подумала: «А может, мать права? Может, не вмузыке дело? Может, я просто не умею выбирать?»
Ответа не было.
Потом был офис. Кондиционер гудит. Excel. Цифры. Бесконечные отчёты. Я ужепривыкла к этой жизни. Утром — кофе, днём — обед в столовой, вечером — дорогадомой, ужин, телевизор, сон.
Музыка всё ещё была со мной. В наушниках, в метро, в редкие выходные, когдая позволяла себе включить что-то старое и закрыть глаза. Но это уже не быластрасть. Это была привычка. Тёплое одеяло, в которое заворачиваешься, когдахолодно.
Олег появился из ниоткуда. Просто однажды подошёл к моему столу с двумячашками кофе.
— Вам с сахаром? — спросил.
Я подняла глаза. Высокий, спокойный. Рубашка заправлена в брюки. Никакойчёрной футболки с логотипами. Никакой «особенности».
— Да, спасибо.
Он поставил чашку, задержался на секунду.
— Тяжёлый день?
— Обычный.