Лион Фейхтвангер – Гойя, или Тернистый путь познания (страница 5)
Агустин не ответил.
– Я обещал генералу отослать ему эту мазню до конца недели, – продолжал Гойя. – Когда ты наконец допишешь свою лошадь?
– Сегодня, – так же сухо ответил Агустин. – Но вы ведь потом захотите отобразить душу генерала и будете еще долго возиться с картиной.
– Это ты виноват в том, что я не смогу вовремя сдать портрет! – не унимался Гойя. – Я думал, ты все же успел кое-чему научиться у меня и тебе не понадобится целая неделя на какую-то лошадиную задницу!
За такие грубости Агустин на друга не обижался. То, что говорил Франсиско, не имело значения, важно было лишь то, что он писал. Лишь в живописи он передавал свои чувства и мысли с искренностью и почти карикатурной точностью. И на портретах, написанных Франсиско с него, Агустина, искренним выражением его дружбы была не только надпись «Дону Агустину Эстеве от его друга, Гойи», но и сама картина.
Гойя снова принялся за портрет, какое-то время они работали молча. Потом в дверь постучали, и в мастерскую вошел неожиданный гость – аббат дон Диего.
Гойе не мешало, когда кто-то смотрел, как он работает. Он умел трудиться в любых условиях и посмеивался над такими художниками, как, например, эта бездарь Антонио Карнисеро[14], который любил разглагольствовать о вдохновении. Друзья Франсиско или его дети могли в любой момент прийти к нему в мастерскую с каким-нибудь вопросом, просьбой или чтобы просто поболтать, и он при этом часто даже не прерывал работы. Запиралась дверь в мастерскую только после очень раннего ужина; в это время он оставался один, а если и принимал кого-то, то лишь самых избранных друзей.
Поэтому приход аббата не вызвал у него ни малейшего недовольства, скорее он даже обрадовался его появлению. Он чувствовал, что сегодня ему уже не «поймать» того, что он искал: это то немногое, чего нельзя добиться лишь упорным трудом; нужно просто ждать.
Гойя праздно наблюдал, как аббат ходит по мастерской. Несмотря на грузность, дон Диего был очень подвижным человеком, не любил сидеть на месте. Вот и сейчас он разгуливал по комнате своей необыкновенно легкой походкой и, по своему обыкновению, бесцеремонно изучал обстановку, брал и снова клал на место разные предметы, книги, бумаги. Гойя, хорошо разбиравшийся в людях и видевший каждого насквозь, уже давно знал аббата, но никак не мог понять, что он за человек: у него было такое ощущение, словно тот постоянно носит тонкую, искусно изготовленную маску. Высокий красивый лоб, умные, проницательные глаза, плоский нос, пожалуй чересчур большой, чувственный рот – все его лицо, благодушное, умное, совсем не подходило к черной сутане. Аббат, человек скорее неуклюжий, вид имел ухоженный, даже сутана сидела на нем как-то особенно элегантно. Из-под черного тяжелого шелка выглядывали дорогие кружева, на пряжках башмаков поблескивали цветные каменья.
Расхаживая по мастерской, аббат делился городскими новостями, пересказывал сплетни, весело, иронично, иногда едко, но всегда увлекательно. Он был хорошо осведомлен обо всем на свете, среди его знакомых и друзей были как инквизиторы, так и вольнодумцы.
Франсиско слушал его вполуха. Пока не услышал следующие слова:
– Сегодня, когда я был на утреннем приеме у доньи Каэтаны…
Он вздрогнул и насторожился. Но что это? Он видел, как аббат шевелит губами, но не слышал ни звука. Его охватил ужас. Неужели болезнь, от которой он, как ему казалось, навсегда избавился, вернулась снова? Неужели он оглох? В отчаянии устремил он взор на древнюю статую Богоматери Аточской. «Пресвятая Дева Мария и все святые, молите Бога обо мне!» – мысленно произнес он и повторил молитву несколько раз; это было все, что он мог сделать.
Когда слух вернулся к нему, аббат уже рассказывал о докторе Хоакине Перале, который, судя по всему, тоже присутствовал на приеме у Альбы. Пераль недавно вернулся из-за границы и уже успел обрести славу целителя-чудотворца. По слухам, он поднял со смертного одра графа Эспаха. А кроме того, рассказывал аббат, доктор преуспел во всех искусствах и науках, показал себя остроумнейшим собеседником, и теперь все наперебой приглашают его к себе. Однако он слишком избалован вниманием и знает себе цену. Но у доньи Альбы он – частый гость, и герцогиня очень дорожит знакомством с ним.
Франсиско старался сохранить невозмутимый вид и молил Бога, чтобы Агустин и аббат не заметили внезапного проявления его болезни, так как знал, что у обоих глаза как у коршуна.
– Мне ни один из этих брадобреев и кровопускателей не помог! – произнес он сердито.
Прошло совсем немного времени, с тех пор как лекарям было позволено отделиться от цирюльников и основать свою гильдию. Аббат улыбнулся.
– Мне кажется, вы несправедливы к доктору Пералю, дон Франсиско, – возразил он. – Он в своем деле собаку съел. А кроме анатомии, прекрасно владеет еще и латынью, тут уж вы можете мне поверить.
Аббат умолк и, остановившись за спиной у Гойи, принялся рассматривать портрет, над котором тот работал. Агустин не сводил с него глаз. Аббат принадлежал к кругу друзей Бермудесов, и Агустин слышал от кого-то, что знаки внимания, которые он оказывал прекрасной Лусии, были чем-то бо́льшим, чем обычные любезности искушенного в светской жизни аббата.
И вот дон Диего стоял перед портретом доньи Лусии, и Агустин с нетерпением ждал, что тот скажет. Однако обычно столь словоохотливый аббат не стал делиться своим впечатлением. Вместо этого он вновь заговорил о великом лекаре Перале. Тот якобы привез из-за границы превосходные картины, но они еще не распакованы, и доктор подыскивает дом для размещения своей коллекции. А пока что он приобрел замечательную карету, даже красивее той, на которой ездит дон Франсиско. Позолоченный кузов в английском стиле, живописные украшения по эскизам Карнисеро, который, кстати, тоже присутствовал на сегодняшнем утреннем приеме у доньи Каэтаны.
– Как, и этот туда же? – не удержался Гойя.
Он изо всех сил старался не допустить еще одного приступа ярости или глухоты, и это ему удалось, хотя и с трудом. Он увидел глазами художника их всех – аббата, цирюльника и Карнисеро, этого пачкуна, этого шарлатана, плутовством добывшего себе титул придворного живописца, – представил себе, как эти канальи сидят в будуаре герцогини и смотрят, как ее одевают и причесывают. Он увидел их напыщенные жесты, увидел, как они болтают, упиваясь роскошным зрелищем, как эта женщина улыбается им, надменно и в то же время призывно.
Он и сам мог просто взять и пойти на один из таких утренних приемов. Уж для него у нее, верно, нашлась бы более проникновенная, более приветливая улыбка, чем для других. Но его этой костью не приманишь. Он не пошел бы туда, даже если бы был уверен, что она тотчас же потащит его в постель. Не пошел бы даже за полкоролевства.
Аббат между тем сообщил, что, как только траур при дворе окончится, то есть уже через две-три недели, герцогиня намерена устроить праздничный прием по случаю открытия своего дворца Буэнависта в Монклоа. Правда, после вчерашних военных новостей трудно строить какие-либо планы.
– Каких военных новостей?.. – с тревогой в голосе спросил Агустин.
– Друзья мои, где вы живете? На краю света? – удивленно откликнулся аббат. – Неужто я первым принес вам эту худую весть?
– Какую весть? – воскликнул Агустин.
– Вы и в самом деле еще не знаете, что французы вновь заняли Тулон? На приеме у доньи Каэтаны только об этом и говорили. Разумеется, если не считать обсуждения шансов Костильяреса на следующей корриде и новой кареты доктора Пераля, – прибавил он с добродушным сарказмом.
– Тулон пал? – хрипло произнес Агустин.
– Это известие, похоже, пришло еще несколько дней назад, но объявили о нем только вчера, – ответил аббат. – Крепость взял какой-то юный офицер, прямо под носом у нашего и английского флота, простой капитан. Не то Буонафеде, не то Буонапарте или что-то в этом роде.
– Ну, значит, скоро у нас будет мир, – произнес Гойя, и было непонятно, чего в его голосе больше – боли или цинизма.
Агустин мрачно взглянул на него.
– Мало кому придется по душе такой мир, – заметил он со злостью.
– Да, многие были бы от него не в восторге, это верно, – согласился с ним аббат.
Он произнес эти слова легко, как бы вскользь, так, что их смысл можно было истолковать по-разному. Гойя и Агустин насторожились. Аббат был вообще фигурой неоднозначной. Он уже много лет именовался «секретарем инквизиции», и даже новый Великий инквизитор, ярый фанатик, оставил за ним это звание. Ходили слухи, что дон Диего – соглядатай инквизиции. В то же время он состоял в близких, дружеских отношениях с прогрессивными государственными деятелями, говорили, будто авторство некоторых сочинений, опубликованных под именем этих политиков, на самом деле принадлежит ему, а кто-то утверждал, что он втайне привержен идеям Французской революции. Гойя тоже не мог до конца понять этого добродушно-насмешливого господина; ясно было лишь одно: веселый цинизм, которым тот охотно потчевал собеседников, – всего лишь маска.
– Теперь вашему другу дону Мануэлю уж точно придется оказать нам всем милость и принять власть. Так что вы еще увереннее будете сидеть в седле, – сказал Агустин, когда аббат ушел.
Он намекал на то, что дон Мануэль Годой, герцог Алькудиа, фаворит королевы, как говорили в Мадриде, с самого начала был против войны и отказался официально возложить на себя бремя правления государством.