Линор Горалик – Имени такого-то (страница 19)
– Партбилеты!
Они не понимают. Он тычет в сторону Райсс лопаткой, тычет и тычет, а она стоит ровненько, белая-белая, не шевелится.
– Что? – кричит он. – Я в коридоре был, вы же знаете – я вижу! Я видел! Она немка же, немка! Она говорила – Москву сдадут, дайте мне партбилеты, я сожгу! Что, не говорила? Говорила!..
Он уже молчал и задыхался, но все тыкал в сторону Райсс лопаткой и вдруг понял удивительное: рука все время болит не потому, что шов еще не зажил, а потому, что лопатка очень тяжелая.
Один из этих людей, красивый и серьезный, вежливо попросил, не глядя на Райсс:
– Товарищи члены партии, поднимите, пожалуйста, руки.
Руки медленно поднялись, в том числе руки нескольких пациентов.
– Предъявите, пожалуйста, партбилеты, – сказал этот человек.
И тут Райсс сказала:
– Это совершенно невозможно. Я выкрала партбилеты своих коллег и сожгла их вместе с моим… С моим собственным, опасаясь, что немцы возьмут Москву.
Тогда этот человек посмотрел на Райсс очень грустно (а на Мухановского совсем не смотрел, и никто, никто не смотрел на Мухановского) и сказал:
– Фрау Райсс, пройдемте с нами.
А потом сказал:
– Всем оставаться на борту.
Ели пряники – больше не оставалось почти ничего. Идти в город не решались. Питьевой воды Сидоров, Малышка и Евстахова набрали в порту, прихватив с собой двух пациентов. Ждали день. Подтянутый человек с кобурой, похожий на хирурга, пришел ночью и принес бумаги, а за ним пришла машина, и в машине были повидло, тушенка, сахар, марля, вата, ципрококсин, папиросы. Синайский назначался исполняющим обязанности главврача, и плыть надо было в Горьковск, но тридцать человек могли сойти на берег и остаться здесь, в Рязанске, и с ними пять человек медперсонала, включая одного врача, и на сборы у них было десять минут, и уже обнимался Копелян с Гольцем и тащил чемодан к сходням, и внезапно бросился жать Копеляну руку Зиганшин, утирая слезы рукавом и ежесекундно матерясь, а потом Синайский начал называть имена пациентов, и в основном это были имена тех, кому приходилось совсем трудно, и назвал двадцать девять, а потом сказал:
– Мухановский, лопаточку не забудьте.
26. Чесать
Он опять яростно почесал голову обеими руками и тут же разозлился на себя, потому что это было в чистом виде невротическое, но теперь, когда волосы начали отрастать, ощущать эти полтора-два сантиметра длины было ему важно, и он снова и снова повторял дурацкий жест, и даже бездумно стаскивал с себя шапку на пронизывающем ветру, вот как сейчас, лишь бы опять почесать голову по кругу, ото лба к затылку, и потом перебежать пальцами на макушку. Синайский, подметив это поведение, проницательно и жестоко поинтересовался, как часто его брили в детдоме; брили, конечно, каждый месяц – ларчик открывался просто, – но теперь он стал чесать голову еще чаще и получал от процесса наслаждение еще большее, однако сообщать об этом Синайскому не собирался. Сейчас он снова водрузил шапку на голову и с завистью посмотрел на никогда не мерзнущего Зиганшина: тот шел по палубе нараспашку и тихо говорил что-то Жжонкину, матросу с волчьей лапой, – с отплытия из Рязанска все говорили тихо, все, кроме Гороновского. Они остановились, Жжонкин покогтил-покогтил палубу и сказал: «Так могу», – а Зиганшин сказал: «И ладно», – и они разошлись, а Борухов снова снял шапку и почесал голову, стараясь утопить пальцы в слишком коротких волосах, и вспомнил месяц, когда в детдоме не брили: это был, конечно, январь 24-го, тогда почему-то решили, что траурнее будет – не брить. Ему было все равно, он умирал тогда от ужаса и горя; двое детей пошли дальше – отыскали на кухне крысиную отраву и приняли ее: девочку, Лену Евсеенко, бывшую проститутку на год младше Борухова, увезли в больницу, мальчика, тихого и полуслепого Марка Белинского, которого она опекала, нашли мертвым на месте. Он завидовал им: они доказали свою любовь, а он не нашел в себе сил – или просто не додумался, подражать же было ниже его достоинства. Впрочем, этот случай некоторым образом совершенно потряс его, и без того находившегося тогда в хрупком состоянии: до тех пор он просто не верил, что человек может покончить с собой при помощи крысиного яда, потому что мать грозилась этим отцу, когда тот приходил домой, каждый вечер, а пьяный отец, грохнув на низкие козлы в проходной каморке свой набитый книгами лоток, дребезжаще отзывался: «Ври больше!» До крысиного яда, впрочем, не дошло: оба они, и отец, и мать, погибли в одной и той же трамвайной драке: мать, насколько Борухову было известно из соседских перешептываний на шиве, ввязалась за царя, ее тут же назвали «сраной жидовкой», отец ударил этого матроса по лицу и был забит кастетом, а мать, пытавшаяся их разнять, получила такой удар в живот кулаком от его товарища, что умерла через два дня; так Борухов стал «чахоточным» при страшном крошечном человечке на Курском вокзале, а потом была облава, а потом он два раза сбегал, но на второй раз пришел обратно сам – бритого быстро ловили, это было клеймо. Лену Евсеенко привезли назад где-то через три месяца, мелко кудрявую, и она рассказывала про дом с гнутой аркой на входе, про «международную солидарность», про эрос и танатос, про профессоров и кабинеты, но в Лене все еще было слишком много эроса – ее выгнали. Он затаил тогда в душе жгучую, жадную, мерцающую картинку; картинка эта больше не отпускала его никогда.
Ногти после чесания головы оставались отвратительно-черными, и он поклялся себе, что покончит с этой привычкой. Тут же, разумеется, попалась ему на глаза лиса Василиса, яростно чешущая бок.
– Хорошая собачка, – безнадежно сказал Борухов, но лиса оскалилась на него и зарычала, как рычала все последнее время; он обошел ее по большой дуге и направился вниз, и сел рядом с Витвитиновой, уже сутки не встававшей с матраса, лежавшей молча на животе, обхватив подушку и закрыв глаза, несмотря на совестящие внушения Малышки и два укола, сделанных Синайским. Борухов сел и стал чесать Витвитиновой голову – чесал и чесал, пока она наконец не заплакала.
27. Хуже учений
– Я не понимаю, – сказал Гороновский, – зачем вы меня позвали на них смотреть – я хирург, а не гастроэнтеролог. А тут и гастроэнтеролога не надо – тут даже вам, Борухов, все понятно, я не сомневаюсь.
– Не придуривайтесь, – раздраженно сказал Борухов. – Если у вас есть идея – давайте идею. Пить эти двое не хотят, капельниц у меня не хватает и не хватит. Хотите отдать мне свои капельницы – пожалуйста, счастлив буду.
Гороновский молчал. Ганя лежал, поджав колени к груди, и стонал от боли, Груша тяжело дышала, свернувшись калачиком, на коротких волосах поблескивали капельки горячечного пота. Всего больных дизентерией было девять, и плохая новость заключалась в том, что среди них оказалась завкухней Мордовская, а хорошая – в том, что за последние двенадцать часов десятый случай не проявился. Девять матрасов перетащили в крайний правый угол трюма, одну парашу по требованию Гольца отгородили от остальных, девять мисок и девять кружек боцман Каменский пометил керном – на каждой по три маленьких вмятины. Жукова и еще одна нянечка, Пиц, приставленные к дизентерийным, теперь после мытья протирали руки еще и драгоценным спиртом.
Борухов снова встал над Ганей с кружкой воды.
– Надо выпить, Ганечка, – строго сказал он. – Если не пить, можно умереть. А ну давай пить.
Ганя тихо покачивался с боку на бок. Губы у него потрескались.
– Нянечки не могут в таком количестве с ложки выпаивать, и так еле держатся, – сказал Борухов раздраженно. – Через зонд вливать пора, но рвотные позывы же. Будет спазм – будет хуже.
Гороновский огляделся, крикнул:
– Малышка! А ну выключите весь свет в трюме! – сел на корточки и крепко взял Ганю и Грушу за горячие потные руки.
Малышка, стоявшая в проходе между матрасами и глядевшая на Гороновского очень сосредоточенно, не пошевелилась. Борухов, кряхтя и подволакивая ногу, быстро пошел к ней.
– Послушайте, – тихо сказал он, крепко встряхивая ее за плечи. – Вы застываете. Прекращайте застывать, это уже заметно становится.
– Как вы думаете, она жива? – шепотом спросила Малышка.
– Нельзя о ней думать, – сказал Борухов очень тихо. – Я не думаю, и вам нельзя думать.
– Как же не думать? – прошептала Малышка.
– Как миленькая, – сказал Борухов едва слышно. – Делайте, что доктор Гороновский сказал.
– Что делать? – не поняла Малышка.
– Выключайте весь свет в трюме, – сказал Борухов. – Давайте.
Малышка огляделась так, словно впервые видела трюм, и пошла к первому выключателю.
– Сейчас свет выключим! – крикнул Борухов. – Это ненадолго, не пугаться!
В бледном свете, едва проникавшем сквозь решетчатые верхние окна, он кое-как пробрался обратно в «чумную палату», найдя сделанную наспех из нескольких пожертвованных боцманом досок и отрезков каната символическую ширму, отделявшую дизентерийных от всех остальных, и спросил:
– Ну что?
Ответом ему было жалобное мяуканье и раздраженное шипение Гороновского:
– А ну не кусаться! Он уже дрищет мне на халат – Борухов, отойдите, вы мне дорогу загораживаете, и так не видно почти ни черта! – И испачканный Гороновский понес вырывающегося и орущего котенка с замотанными марлей и накрытыми узкой ладонью четырьмя глазами в кубрик, крикнув напоследок: – Малышка, несите за мной стакан с водой и пипетку! Только не застывайте, как сказочная Машенька, и не свалитесь в темноте, знаю я вас!