Линор Горалик – Имени такого-то (страница 18)
Рычала Василиса. В слабом свете палубного прожектора шерсть на ее выгнутой спине казалась почти черной, зубы – темно-коричневыми, глаза с желтоватыми белками – огромными и больными. Лиса медленно шла на Борухова, а Борухов медленно отступал, пока не оказался прижатым к почти истаявшей брезентовой кучке пищевых припасов. Вторая куча, огромная, с игрушками и халатами, книгами и колбами, сковородами и папками, лежала рядом, и Борухов быстро, боком перебежал за нее, не сводя глаз с лисы. Василиса встала передними лапами на брезент, посмотрела на Борухова в упор и громко щелкнула зубами. Борухова передернуло. С другого края палубы на эту сцену с большим интересом смотрела Райсс.
24. Товарищи
– Нет! Нет! Подождите! Подождите! Не идите!.. – кричала маленькая женщина с крупными кудряшками, бегая по причалу, и так отталкивала от себя воздух обеими руками, словно хотела запихнуть их всех обратно в трюмы.
– Сидоров, – сказала Райсс, удерживая чемодан коленями и зажимая под мышками две наволочки с личными делами, – спуститесь, ради бога, выясните, что случилось, – видимо, грузовики еще не пришли.
– А я знал, – сказала Сидоров мрачно, и следующие несколько минут Райсс, наблюдавшей с палубы парную пантомиму Сидорова и этой незнакомой женщины, делалось все хуже и хуже: женщина очень старательно жестикулировала, а Сидоров все протирал и протирал очки и смотрел себе под ноги, и когда женщина наконец сунула руки в карманы пальто и поежилась, Сидоров пошел обратно так медленно, что Райсс захотелось спуститься в трюм, лечь на матрас и чтобы все немедленно о ней забыли. Вместо этого она сказала молчащему Сидорову, который все тер очки грязным носовым платком:
– Говорите уже. Грузовиков не будет?
– Это Стеркина, старшая сестра, – сказал Сидоров очень скучным голосом. – Она пришла сказать, что они нас не примут.
– Я не понимаю, – сказала Райсс.
– А не примут, – сказал Сидоров все тем же скучным голосом. – У них мест нет и только нас не хватало.
– А приказ у них есть? – спросила Райсс.
– Приказа у них больше тоже нет, – сказал Сидоров. – Его кто-то отменил. Я не разобрал кто.
Райсс бросилась к сходням, нелепо, как мать двоих младенцев, таща под мышками разбухшие наволочки, и Сидоров побежал за ней.
– Товарищ Стеркина! – крикнула она, спускаясь почти бегом. – Товарищ Стеркина!
Кудрявая женщина оказалась молодой, едва ли старше Витвитиновой, и страшно напуганной.
– Я главврач, – сказала Райсс. – Мы еле живы. Объясните же мне. Ну объясните же мне.
– Вы простите нас, – сказала Стеркина, и глаза у нее поплыли, – а только некуда нам. У нас чуть ли не один на другом лежат, и… и свои трудности. Много у нас трудностей.
– Но послушайте, сестра, – сказал Сидоров, – вы же, наверное, тоже отпустили всех, кроме острых? У вас что, тоже госпиталь теперь? Но ведь к вам ехать дальше, чем к нам…
– Отпустили, – сказала Стеркина. – Госпиталя нет, и места тоже нет. У нас товарищи сидят. Три флигеля у нас заняты. Вот товарищ Хоробов, генерал-майор, вас и отменил.
– Товарищи? – недоуменно спросил Сидоров.
– Товарищи из НКВД, новое подразделение у нас в освободившихся флигелях разместилось, – четко и громко сказала Стеркина. – Взяли шефство над больницей, очень нам помогают с питанием, с медикаментами. Замечательные товарищи.
– Но нам же некуда… – начал было Сидоров, но Райсс уже совала ему в руки наволочки и говорила Стеркиной таким голосом, словно сама не сомневалась, что Стеркина ее послушается:
– Немедленно ведите меня к своему начальству. Сидоров, вернитесь на борт и скажите всем быть готовыми к высадке. Займите людей трудотерапией, чем чище мы оставим баржу, тем лучше. Немедленно, Стеркина.
– А меня Виталий Алексеевич и прислал, – очень спокойно сказала Стеркина, – так что смысла никакого нет.
– Ну уж поговорить он со мной поговорит, – бодро сказала Райсс, чувствуя, как разливается по немытому телу черное липкое отчаяние.
Семидесятилетний Виталий Алексеевич предложил ей вещь неслыханную и немыслимую: печенье к чаю. Печенье было не с кухни, что еще как-то укладывалось в ее картину мира, а из новехонькой зелено-бежевой коробки с надписью «Садко». Рыбы плавали по крышке коробки, пел гусельник, Райсс побоялась взять хоть штучку – почувствовала, что не сможет остановиться.
– Примите детское отделение, – сказала Райсс. – Примите половину детского отделения. Маленьких. Это двадцать два человека. Примите их.
– А у нас нет детского отделения, – сказал Мишулин.
– Как нет? – изумилась Райсс. – Я читала ваши отчеты… У вас, конечно, меньше нашего, но…
– У нас теперь нет детского отделения, – сказал Мишулин. – Зато у нас теперь полно многодетных сотрудников. В основном сотрудниц. У нас вот с женой трое детей.
Райсс помолчала, а потом спросила:
– Виталий Алексеевич, что вы делать прикажете мне?
– У меня койки впритык стоят, хотите – пойдемте со мной на обход, – сказал Мишулин, и все его лицо, состоявшее из сплошных желваков, зашевелилось.
– А у меня матрасы в трюме лежат впритык, – сказала Райсс. – Продукты кончились. У меня даже марля кончается. Что я должна делать?
– Вы правда хотите мой совет? – тихо спросил Мишулин. – Уезжайте очень быстро.
– Как? – шепотом спросила Райсс. – Я что – баржей командую? Там капитан минуты считает, когда мы уберемся.
Мишулин молчал.
– Виталий Алексеевич, – спросила Райсс, – думаете, имеет смысл поговорить с?..
Мишулин отвернулся к окну.
– Вы правда так думаете? – тихо спросила Райсс.
– Я ничего не думаю и ничего вам не говорю, – сказал Мишулин. – Я молча размышляю о своих пациентах перед обходом.
– С кем именно? – прошептала Райсс.
– С тех пор, как над нами взяли шефство наши соседи и лично товарищ Хоробов Евгений Терентьевич, мы, Эмма Ивовна, получили возможность обеспечивать нашим пациентам высочайший уровень медицинской помощи, – сказал Мишулин, продолжая глядеть в окно. – Если бы сейчас мы были вынуждены принять, скажем, даже тридцать человек пациентов и, например, пять человек медперсонала – и, положим, одного врача среди них, – я боюсь, что поддерживать этот высочайший уровень медицинской помощи нам стало бы намного труднее. Все еще возможно, но труднее.
– Спасибо вам огромное, Виталий Алексеевич, вы мне очень помогли, – сказала Райсс, надевая пальто, и, отвернувшись, быстро запихнула в рот два печенья сразу.
– Не уверен, – тихо сказал ей вслед Мишулин.
У крыльца идиотски-розового флигеля, на котором сохранилась табличка, извещающая, что здесь располагаются амбулаторное и стационарное детские отделения областной психиатрической больницы имени такого-то, стояли два человека с автоматами. Райсс подошла к ним на ватных ногах и выбрала смотреть на того, у которого было более тонкое и менее рябое лицо.
– Я к Хоробову Евгению Терентьевичу, – сказала она и дальше глупо добавила: – Я доктор Райсс из Москвы. Ну вот мы и приехали.
От стыда у нее онемели щеки. Более рябой и блинообразный человек молча развернулся и ушел во флигель, а когда пришел назад, ей уже казалось, что страх, стыд и мороз успели превратить ее в немую и неподвижную тряпичную куклу.
– Пройдемте, – сказал блинообразный.
Она сделала шаг вперед, чуть не упав на застывших ногах, потом еще шаг, и оказалась за порогом, и с привычным запахом больницы смешался запах кожи, бумаги и оружия. Нужный ей товарищ сидел в кабинете заведующей детским отделением, и на двери все еще было написано «Яванский», а пониже таблички приклеена простая бумажка: «Хоробов». Блинообразный толкнул дверь и пропустил Райсс вперед. Со шкафов на нее смотрели старые куклы и плюшевые собаки. Человек с хорошей улыбкой, младше ее лет на пять, поднял ясные глаза и сказал:
– Эмма Ивовна, как правильно, что вы к нам зашли. А мы и сами думали зайти к вам, посмотреть, не надо ли помочь.
25. Я видел
Он знал, что рано или поздно они придут, и они пришли. Их было трое. Шов между запястьем и лопаткой ныл и зудел, как всегда, когда начинался этот страх; он не глядя лупил по одному и тому же месту, хотя никакого льда там давно не осталось, от ужаса болело в груди и казалось, что голову стягивает веревкой, ему что-то говорил Ландышев – видимо, пора переходить на следующий участок палубы; зевала Василиса. Он кивнул и, ничего не понимая, перешел; там, в трюме, они оказались прямо у него под ногами, и если бы не шуршание щеток, не гомон голосов, не стук его лопатки – не останавливаться, не останавливаться, не останавливаться! – он бы услышал (хотя слышал он в таких ситуациях очень плохо), как они говорят о нем там, внизу, как они доносят на него этим людям. Откуда им известно? – о, предатель всегда предатель, ему ли не знать: Потоцкий, конечно, рассказал им, и можно только представить себе, с каким отвращением они думают о нем, о Мухановском. Он чувствовал это отвращение всегда, каждый день, каждый час: ему доставались самые маленькие порции, самая черствая вобла, самые крошечные яблоки, с ним всегда говорили сквозь зубы, его поставили долбить лед больной рукой – а чего еще заслуживал дезертир? И вот теперь они пришли, и там, внизу, эти двое, Райсс и Синайский, говорили о нем – он не разбирал ни слова, но все знал, все знал и так.
Но он знал и кое-что еще, он кое-что видел, он видел, а они и не знают (тычет в бок Ландышев, нельзя выдавать себя; смотрит в упор Василиса, которая тоже его ненавидит, он всегда это чувствовал, надо двигаться дальше, болит рука, надо обивать лед – и вот он обивает лед, себя нельзя выдавать). Они и не знают, а он знает, и еще он знает, что он – ничто, мелкая рыбешка, никому не интересный кусок воблы, а там, внизу, они договорили и идут к трапу на палубу, и он успевает услышать, как эти люди говорят: «Давайте же познакомимся…» – и Синайский услужливо протягивает руку вперед, и когда они появляются на палубе, он не может поднять голову, он смотрит вниз, в трюм, он смотрит, как доктор Копелян яростно чешет подмышку, смотрит, как Яна Нестерова яростно расковыривает кутикулу большого пальца, раскачиваясь взад-вперед и не открывая глаз, а они уже стоят на палубе и смотрят по сторонам, ищут его взглядом и находят, смотрят на его лопатку, и он впервые в жизни понимает, что значит выражение «чуть не обмочился от ужаса», и не выдерживает, и кричит: