Линор Горалик – Имени такого-то (страница 21)
Стена тел зашевелилась и загудела. Сидоров подбежал к Тютюнину и рванул его за рукав пальто. Тютюнин звучно захлопнул рот. Кто-то отбежал назад, к избам, за ним потянулись другие. И тогда Малышка заплакала. Чтобы не видеть, как они расходятся, Сидоров в отчаянии снял очки – и все стало мутным и неверным, и тут он сдернул с головы шапку и бросил ее на снег, и следом за ним потянул с головы шапку Тютюнин. Кто-то остановился, гудение прекратилось.
– Послушайте, – сказал Сидоров очень громко. – Посмотрите, пожалуйста. Вот перед вами… – Тут его осенило, и он продолжил: – Пациентка Малышка Анна Сергеевна. Вы видите только, что снаружи: что она, что они измученные, грязные, голодные. Я и сам не лучше, вы, наверное, даже не верите, что я медбрат, даром что у меня белый халат под пальто, но вы вот посмотрите, у меня удостоверение, – он порылся в нагрудном кармане, и достал «корочку», и зачем-то помахал ею над головой. Стояла тишина, и он сказал: – Но вы болезнь ее не видите, от которой мы ее лечим. Это очень серьезная болезнь, тяжелая. И у нас таких почти двести человек. Мы очень давно плывем, чтобы их спасти. Некого нам больше просить, кроме вас. Помогите нам.
– Тут Красное рядом! – крикнул из толпы ломающийся голос, и двое разом ему ответили:
– Заткнись, Павленок!
– Мы и в Красное сходим, – сказал Сидоров и обессиленно замолчал.
– До меня пойдемте, – сказал женский голос из толпы, и Сидоров, таща за собой пустые саночки, пошел на этот голос, не сразу догадавшись надеть очки, и за ним пошли Малышка, Тютюнин и спотыкающаяся Оганянц, и такого киселя, какой налила ему эта баба с двумя приставучими маленькими девчонками, он не пил никогда в жизни, ни до, ни, что удивительно, после. Тютюнина баба на всякий случай за порог не пустила, но киселя вынесла.
Шли в Красное, везя за собой на саночках муку и картошку, мешок с яблоками, маленькую бочку с квашеной капустой, репу, большую крынку со щами, девять хлебов. Сидоров уже прикидывал: репу есть сырой, из муки похлебку, из яблок быстрое варенье с сахарином – так нажористее, из хлеба сухари, капусту раздать. Сглатывал слюну, но идти было легко, как ни болели ноги. Тютюнин вез на мешках с картошкой Оганянц, даже Малышка шла пободрее. В Красное входили по-умному: Тютюнина с припасами оставили за полкилометра и пошли втроем, Сидоров поддерживал Оганянц за локоть, Малышка повторила свой фокус с рыданиями, и саночки привезли к сельской ограде еще муки и еще картошки, и мешок с орехами, и моченые яблоки, и санки пришлось перевязать веревками, и совсем у ограды догнала их молодая бабенка и сунула Сидорову в руки крыночку, сказав: «Маслица немножко», – и Сидоров эту бабенку обнял, а Малышка зарыдала опять.
Обратно шли часа два с лишним – сил не было совсем, и несколько раз садились отдыхать, и съели четвертинку одного хлеба и по пол-яблока, а больше ничего. И когда пришли, Синайский долго ходил и смотрел на картошку, ссыпанную на палубе, а потом сказал:
– Испечь бы.
– А и давайте, – сказал Зиганшин. – Ивняк, правда, холодноватый, но если побольше набрать – так и ничего.
– С ума сошли, – сказал измученный Сидоров. – Костры жечь хотите? Бомбы хотите?
– А вдруг обойдется? – весело сказал Синайский.
– Обойдется, – весело сказал Зиганшин.
– Это вам Гитлер лично сообщил? – спросил Сидоров, чувствуя, что у него нет сил на борьбу.
– Телеграмму прислал! – подхватила Витвитинова, все эти дни бегающая за Синайским собачкой и глядящая ему в рот. У кого у кого, а у Витвитиновой сил было в последние дни пугающе много: она хваталась за любую работу и вчера ночью перевернула в одиночку все матрасы в трюме и перестелила почти двести простыней. – Праздник устроим на берегу! Яков Борисович! Яков Игоревич! Ну пожалуйста! Профессор, даже пациентам нескольким можно разрешить! Ну пожалуйста! Ну заслужили же!
– Сколько печется картошка? – спросил Синайский, улыбаясь.
– Так полчасика! – захлопала в огромные ладоши Витвитинова – как в тарелки забила.
– Эта мелкая, – сказал с улыбкой Зиганшин, – за полчаса испечется даже на ивняке.
Сидоров закрыл глаза и понял, что сейчас уснет.
Проснулся он не на своем матрасе, а на матрасе Синайского – тот был ближе ко входу в трюм; как его сюда довели, он толком не помнил. Была почти половина девятого, он судорожно поискал папиросы, вспомнил приказ Зиганшина не курить в трюме среди матрасов и побрел на палубу, с трудом переставляя плохо слушающиеся ноги. На берегу горели три маленьких костра – эти сумасшедшие, видимо, решили, что в случае чего так оно больше будет похоже на пожар, чем на вечеринку. От страха Сидорову стало нехорошо – он быстро взглянул на небо, но небо было спокойным и ледяным, и от этого ледяного спокойствия очень захотелось туда, к костру. И очень хотелось картошки.
Он сказал себе, что спустится по сходням только для того, чтобы заставить их погасить костры, но через несколько минут уже сидел, упираясь одним плечом в твердый бок Витвитиновой, а другим – в плечо пациентки Речиковой, радостно гудевшей про волчка. Всего у костров сидело человек тридцать, у каждого была палочка с четвертинкой маленькой картофелины, и четверть картофелины дали Василисе. Ели очень медленно, по крошке, и поверить в то, что это на самом деле происходит, было почти невозможно. Внезапно Зиганшин запел ужасным голосом: «В путь-дорожку дальнюю», все засмеялись, но никто не подхватил – хотелось молчать. У Сидорова не было сил прекратить это все, сказать: «Ну достаточно», сказать: «Ну пожалуйста», и когда зажужжало небо и потемнели лица, он просто вскочил на ноги и забегал, но жужжание было слабым, одинокая самолетница была высоко, и Зиганшин уже поливал костры из ведра, свет их мерцал и дергался, и когда сидевшая в отдалении от всех очень страшная и очень красивая в этом дерганом свете Евстахова поднялась на цыпочки и клюнула Сидорова мелким ротиком в губы, сделалось еще страшнее.
30. Во-о-о-о-от
Первый заход самолетница сделала вхолостую – так низко, что выскочившему на палубу Зиганшину видны были поблескивающие в утреннем розовом свете жвальца. Лиса лаяла и визжала, он, матерясь, тянул ее за скользкую, влажную от росы шерсть на напряженной раздутой шее, а потом бросил и побежал в трюм, но лиса наконец сообразила, что к чему, скачками понеслась за ним и чуть не сбила его с ног у самого трапа. В трюме еще спали, и он заорал в ухо спящему ближе всех Синайскому:
– «Хуммель»! «Хуммель»! Да проснитесь вы, профессор чертов!
Первым пришел в себя Гороновский: баржу, от испуга забившую хвостом, затрясло.
– Ах ты ж мать твою! – прохрипел Гороновский и потряс лежащего рядом Минбаха за руку. Минбах застонал и принялся вяло отмахиваться. В следующую секунду Гороновский уже тащил за собой возникшую из ниоткуда, собранную и подтянутую Евстахову к выходу.
– С ума сошли! – заорал Зиганшин среди поднявшегося крика и детского плача. – Вы куда поперлись?!
– Пришлите мне двух человек из экипажа! – крикнул Гороновский. – Мы не удержим!
– Хер вам! – проорал Зиганшин и заметался среди матрасов, но тут грохнуло страшно и близко, баржу дернуло вправо, полетели миски и капельницы, завизжал от боли в сломанной руке налетевший на переборку Зиганшин. В следующую секунду Гороновский с Евстаховой кубарем скатились со сходней на берег. Деревья пылали; тлела под снегом пожухлая трава; с горящих ив прямо на бок баржи сыпались листья. Гороновский начал сдирать с себя грязную рубашку, и следом за ним начала быстро, но аккуратно снимать блузку Евстахова.
– Аккуратно кладите! – прокричал Гороновский, и Евстахова, осторожно накидывая блузку на свежий шов испуганно дрожащей баржи и сама дрожа от холода, крикнула:
– Почему в берег? Почему не по нам?
– Развлекается, сука! – отозвался Гороновский, с ненавистью глядя в небо. – Сейчас вернется!
«Хуммель» был высоко – так высоко, что его почти не было слышно, тем более, что в трюме Василиса хрипло лаяла без остановки, выгнув спину, сверкая покрасневшими глазами и доводя младших детей и пациентку Метлицкую до истерики. Старший помощник Сухарев, несший ночную вахту на мостике, сказал:
– Всю ночь металась. Немцы близко, в Красное вошли, наши передавали. Госпиталь у них там будет, – а потом робко спросил: – Неужели улетел?
– Улетит он, сука, – сквозь зубы сказал Зиганшин, прижимая руку к груди. – Щас вернется.
Синайский, путаясь в рукавах, вдруг кинулся к трапу, на ходу надевая халат. Борухов посмотрел на него в недоумении и вдруг что-то сообразил. Натягивая халат, он крикнул:
– Кто готов – надевайте халаты! Скорее, скорее, скорее!
Первой поняла Щукина и побежала вслед за Синайским, волоча грязно-белый рукав по полу. Наконец, дошло и до Зиганшина.
– Да вы ершу дались! – заорал он и попытался схватить Щукину за плечо здоровой рукой. Та вырвалась. – Ну и валите себе! Приятно было познакомиться! – Но Щукина уже поднималась по трапу, за ней бежала нянечка Пиц, и вдруг жужжание стало таким громким, что его услышали в трюме, и, кроме детского плача, завываний Метлицкой и Ганиных криков: «Грунька! Грунька! Мне страшно!» – никаких голосов не осталось.
«Хуммель» летел низко, еще ниже, чем прежде, и когда он завис над палубой, Борухову показалось, что он видит, как поблескивают розовым очки летчика. Тогда он сделал то, что делал в детстве, когда крошечный человечек клал его перед собой на пол вокзального туалета, прежде чем избить ногами, – он сказал себе: «Сейчас я умру – и хорошо, конец, свобода», – но это не помогло ему, страх был ледяным. Оглядеться он не мог, но их, стоящих на палубе в белых халатах, получалось человек шесть: впереди Синайский, слева Щукина и нянечка Пиц, не замечавшая, что крестится, справа старшая повариха и, кажется, Сидоров.