Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 92)
ГОРАЛИК. А было в институте хоть что-нибудь, в диапазоне от КВН до хорового пения, что интересовало?
ВЕДЕНЯПИН. Интересными были поездки на картошку, дежурства в ДНД (Добровольной народной дружине), военные лагеря и стажировка в Интуристе. Интересными были отношения между людьми, разговоры, анекдоты, то, как люди (например, ребята, прошедшие армию) вели себя в военных лагерях. Это было поразительно, невероятно! Очень интересно в смысле постижения жизни. Такое абсолютное безумие! Я об этом написал. Ну, допустим, стажировка в Интуристе… Понятно, что я подозревал, что там будет КГБ и все с этим связанное, но каждый раз, когда с этим реально сталкиваешься, невозможно поверить, что это действительно так. Мы, студенты, работали экскурсоводами: водили автобусные и индивидуальные экскурсии. В конце каждого рабочего дня надо было писать отчет (по замыслу соответствующих инстанций – донос) в специальную коленкоровую тетрадь и относить ее какому-то жуткому типу в огромный кабинет под самой крышей. Я, понятное дело, отзывался о своих иностранцах сугубо положительно: экскурсанты интересовались историей Москвы, проявляли открытость, доброжелательность и так далее. Примерно через неделю, прочитав мой очередной гимн дружбе между народами, кагэбэшник (выглядящий просто карикатурно – именно так позднее, в «чернушных» разоблачительных фильмах 1990-х годов изображали обрюзгших советских «мафиози», высокопоставленных мерзавцев из «органов») побагровел, грохнул огромным кулаком по столу (ладонь такого размера я видел до этого только раз – у самбиста супертяжелого веса Кузнецова) и уже без обиняков поинтересовался, когда я, наконец, начну «работать». Я уставился на него с непонимающим видом. Повисла тяжелая пауза. Ни за какие богатства мира я бы не согласился служить в тогдашнем Интуристе. Видимо, пристально поглядев мне в глаза, бывалый кагэбэшник это понял и… я просто перестал для него существовать…
Еще одним «интересным» в инязе был В. Н. Емельянов. Преподавал нам политэкономию социализма. Поставил мне двойку на экзамене, единственную за все время обучения. Об этом человеке стоит рассказать. Но, конечно, Линор, если эта вставная новелла покажется вам лишней, смело ее выбрасывайте. По основной специальности Валерий Николаевич был арабистом и когда-то преподавал в институте арабский язык. Очень любил ближневосточных арабов, особенно палестинцев. Горячо сочувствовал их борьбе против еврейского ига. Даже сочинял какие-то пропалестинские листовки, которые якобы разбрасывались где-то в Израиле. Был патологическим антисемитом. Постоянно строчил в ЦК партии доносы на главного редактора журнала «Советиш Геймланд» коммуниста Арона Вергелиса, который, впрочем, в долгу не оставался и в свою очередь писал жалобы на Емельянова. В какой-то момент деятельность Валерия Николаевича на отделении восточных языков стала настолько непредсказуемой, что начальство решило от греха подальше перевести его на более спокойную работу – и Емельянов стал политэкономом. Надо сказать, что, когда Валерий Николаевич впервые вошел в нашу поточную аудиторию, чтобы прочитать вступительную лекцию своего политэкономического курса, я, взглянув на него, буквально вздрогнул в предчувствии беды, нависшей над этим человеком. Его лицо всегда, даже когда он стоял на свету, как будто оставалось в тени. Именно так – тень близких испытаний и многих скорбей лежала на его невысоком челе, прикрытом косой гитлеровской челкой. Поднявшись на кафедру, Валерий Николаевич первые минут пятнадцать держал себя в руках, уныло бормоча что-то про законы социалистического хозяйствования, но потом все-таки сорвался и заговорил о «главном», то есть о жидо-масонском заговоре. Его голос окреп, в движениях, поначалу скованных, появилась свобода. Оказывается, всему миру и нашей стране в особенности угрожала страшная опасность. Причем очень давно. Даже Кремль, если посмотреть на него с высоты птичьего полета, представлял из себя не что иное, как Звезду Давида; спроектированное в виде раскрытой книги многоэтажное здание СЭВ на Новом Арбате являлось прозрачным намеком на Пятикнижие Моисеево и так далее, и тому подобное. Студенты оживились. Лектора засыпали вопросами. Например: «Валерий Николаевич, а Высоцкий – еврей?» Валерий Николаевич был к этому вопросу готов. Мы прослушали подробнейший рассказ не только о еврейских родственниках Высоцкого, но и о еврейских предках Марины Влади, которые (в смысле, прадед Высоцкого и прадед Влади), как было доподлинно известно Емельянову, снюхались еще до революции на почве каких-то грязных «гешефтов», позволивших им чудовищно нажиться на простом русском народе и уже тогда приступить к реализации программы по идеологическому и духовному разложению России… «Валерий Николаевич, а Ахматова еврейка?» Да, небольшой процент еврейской крови был и у Ахматовой. Ну и так далее… Во время зимней сессии Емельянов, как я уже упоминал, поставил мне двойку. Узнав об этом, многие, включая даже нашего хамоватого замдекана, делали многозначительное выражение лица, как бы говоря: на что ж ты со своей неславянской внешностью рассчитывал? Я – в частности во время разговора с замдекана – сокрушенно вздыхал и пожимал плечами, давая понять, что и сам потрясен такой вопиющей несправедливостью. Между тем в данном случае Емельянов повел себя совершенно адекватно. Никаких претензий у меня к нему нет. Это была правильная оценка моих знаний. Так или иначе, вскоре Емельянов пропал. Трагедия, героем (и одновременно жертвой) которой он был, настигла его. Валерий Николаевич убил свою жену. Убил, расчленил и попытался сжечь в мусорном баке неподалеку от своего дома. Тут его и взяли. По слухам, Емельянову примерещилось, что его жена – агент «Моссад». Валерия Николаевича исключили из партии (!) и выгнали из института. Судебно-медицинская экспертиза признала его невменяемым. Шесть лет он провел в психиатрической лечебнице. Самое поразительное, что в конце 1980-х он снова появился «на публике», на этот раз в качестве «правой руки» Васильева, лидера общества «Память». Затем его следы теряются…
Самое хорошее, что случилось со мной в институте, – это встреча с двумя чрезвычайно одаренными и своеобычными людьми, по невероятному стечению обстоятельств, оказавшимися моими одногруппниками. Мы дружим до сих пор.
Кстати, я должен упомянуть еще одно достоинство иняза: поскольку администрация института и те, кто был над ними, вероятно, считали, что все поступившие на переводческий факультет мечтают работать в ООН или еще где-нибудь за границей и готовы на все, нас в отличие от студентов других вузов не агитировали и не обрабатывали. Не было никаких политинформаций и прочего. Никто меня не трогал. И когда в конце пятого курса я попросил «свободное распределение», мне его совершенно спокойно дали. Мол, пожалуйста, катись на все четыре стороны.
ГОРАЛИК. А куда вы просились?
ВЕДЕНЯПИН. Начиная с третьего курса примерно я понял, что самое правильное для меня – это быть свободным художником. Стихописание и стихочитание становились для меня все более и более важными. Между прочим, когда я учился на третьем, что ли, курсе, мне как юноше из иняза, к тому же пишущему стихи, предложили попробовать заняться поэтическим переводом. Моя тогдашняя теща работала в издательстве «Художественная литература», в западно-европейском отделе. Они в частности готовили и переводные поэтические книги и антологии. Я сделал для них несколько первых неказистых переводов, но, знаете, было заметно, что, вообще-то, мальчик не бездарный. И вот однажды поэт и переводчик с немецкого Вальдемар Вебер, которому моя теща, кажется, показывала мои собственные стихи (и они ему приглянулись), предложил мне перевести несколько стихотворений Карла Кролова, замечательного немецкого поэта. Вальдемар готовил к изданию книгу «Из поэзии ФРГ», первую книгу западногерманских поэтов за много лет. Там еще были стихи Г. Бенна и других. В общем, я перевел Кролова, ключ к которому мне, надо сказать, подарил Ходасевич, его стихотворение «У моря», а еще точнее, его строчки «и не жива и не мертва торчит колючими пучками белесоватая трава». Хотя у Кролова совсем другие стихи, но тот ходасевичевский образ мне помог правильным образом настроиться. Короче говоря, эти переводы получились довольно удачными. Сегодня, кстати, они мне не кажутся слишком хорошими, но тогда казались, и что важно, не только мне. И мне стали предлагать переводы. Как вы, наверное, знаете, многие поэты тогда занимались переводом. В советские времена это позволяло даже тем, чьи собственные стихи не печатали, так сказать, оставаться в пределах литературы. Причем мне еще повезло: мне предлагали переводить либо классику (Т. Харди, А. Поупа или, например, А. Шенье; кстати, именно работая над переводом из Шенье и Леконта де Лиля, я познакомился с Борей Дубиным, поэтическим редактором антологии «Поэзия Франции. Век XIX»), либо талантливых и более или менее современных западноевропейцев. Другое дело, что, хотя я никогда не халтурил, перевод даже хороших стихов никогда по настоящему меня не увлекал. Есть такие поэты, для которых переводные и их собственные стихи как бы одно. Для меня всегда между этими двумя видами деятельности (переводом и сочинением своих собственных стихов) лежала пропасть. Так, минуточку, я забыл ваш вопрос.