Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 91)
ГОРАЛИК. А это вызывало желание писать – вот тогда, маленьким, лет в 11–12?
ВЕДЕНЯПИН. Нет. Но это вызывало желание стать литературоведом.
ГОРАЛИК. В вашем представлении литературовед был кто?
ВЕДЕНЯПИН. Это человек, который читает и что-то говорит про книжки, как оно и есть в сущности. А писать самому (в смысле, рассказы, романы) – нет, не хотелось. Надо сказать, что сочинения в школе мне было писать не противно, даже интересно, но мешали всякие внутренние блоки, не позволявшие сказать то, что я хотел сказать. Выходили чужие слова, и это было очень неприятное чувство. Но иногда в моих сочинениях все-таки что-то мелькало, какая-то искра… И если это происходило, то есть пробивалось что-то живое в одном-двух абзацах или хотя бы в одном предложении, я считал, что это удачное сочинение, на большее я был не способен.
ГОРАЛИК. Как начался этот слом, это движение к стихам?
ВЕДЕНЯПИН. Помните, я рассказывал вам эту историю про летательный аппарат. Ну вот, начиная с 15 лет я старался построить свой летательный аппарат. Конечно, ничего не получалось. Но были всякие особенные переживания, связанные в первую очередь с попыткой передать ощущение входящего в комнату света, что-то такое. Световые блики, дрожащие на стене… Но ничего не получалось. И в какой-то момент я просто отложил свои попытки года на два, наверное.
ГОРАЛИК. А было чувство, что это может получиться?
ВЕДЕНЯПИН. Было чувство, что мне хочется, чтобы у меня это получилось. И было чувство, что, может быть, получится. Да, пожалуй, было. Свои первые стихи я практически никому не показывал, ну, может быть, три человека их видели.
ГОРАЛИК. Вот я как раз хотела спросить, кто это читал.
ВЕДЕНЯПИН. Сейчас я даже не очень помню. Наверное, мама, может быть, один приятель, кому-то, может быть, мама показала. У родителей были друзья самых разных профессий. Были архитекторы, инженеры, переводчики, преподаватели, актеры, режиссеры и так далее, но литераторов не было. Был один литературовед – муж или жених одной из маминых подруг. В какой-то момент он появился у нас в гостях, и, может быть, ему что-то показывали. И вот эти несколько человек что-то мне сказали, неопределенно-поощрительное. И я довольно быстро понял, что не очень могу им доверять, что их реакция не вполне релевантна… Что только я могу быть судьей себе. Вернее сказать, внутри меня должен возникнуть какой-то способ отличения ерунды от чего-то другого. И пока он не возникнет, никакие внешние похвалы или, наоборот, порицания не работают. Я думаю, здесь сошлось очень много факторов… Так или иначе, в какой-то момент – мне уже было лет двадцать – я пытался что-то такое сочинить и вдруг почувствовал, увидел, что слова, которые я написал, не вполне умещаются в двухмерной плоскости листа. И тогда я кое-что понял. Да, я видел, что это существо – мое стихотворение – калека, нескладный, неловкий, с одной рукой, может быть, даже без носа, но во всяком случае это было что-то живое. И это было событием настоящим. Благодаря этому переживанию у меня появился критерий, способ различения. Да, и еще раньше, когда я только начал что-то писать в 15–16 лет, для меня, конечно, открылись чужие стихи. Мне стало ясно, например, что Пушкин – очень хороший поэт. И так постепенно-постепенно… Знаете, как всегда, когда чем-то начинаешь всерьез интересоваться, это появляется в твоей жизни, как-то к тебе приходит, и вот кто-то принес Ходасевича, который был еще не издан здесь, потом Георгия Иванова… А потом благодаря удивительному Евгению Львовичу Шифферсу (про Шифферса я могу рассказывать часами, но это отдельная история) и его другу Эдуарду Штейнбергу я познакомился с отцом Эдика, поэтом и переводчиком Аркадием Акимовичем Штейнбергом. Это было в 1981 году. Мне дали его телефон, и я, преодолев смущение, позвонил. У Штейнберга был очень приятный баритон и чуть-чуть южный акцент, такой намек на южный одесский выговор. Аркадий Акимович пригласил меня зайти. И я приехал к нему. Он был на 53 года меня старше. Своими глазами видел Мандельштама, Цветаеву, Волошина, Есенина, Заболоцкого, разумеется, был знаком с Ахматовой, дружил с Тарковским. Перевел «Потерянный рай» Мильтона. Он абсолютно замечательно читал чужие стихи, гениально их чувствовал. И он пригласил меня на свой семинар.
ГОРАЛИК. Это вам сколько было?
ВЕДЕНЯПИН. 22 или 21. Я пришел на семинар. Формально семинар назывался переводческим, но в основном там, во всяком случае при мне, читали собственные стихи. Кстати говоря, на этом семинаре мы впервые встретились с Сережей Гандлевским, Сашей Сопровским, Витей Санчуком, Алешей Прокопьевым. К Штейнбергу регулярно ходили такие знаменитые сейчас переводчики, как Витковский, Кружков, Бородицкая, бывали Рейн, заходил Пригов… В общем, мое «литературное» общение началось именно с Аркадия Акимовича Штейнберга. На мой взгляд, Штейнберг был идеальным руководителем семинара. Он никогда не фальшивил. Если ему нравилось, хвалил – искренно и ненатужно, не повторяясь. Если не нравилось, либо не говорил ничего вообще, особенно если на незадачливого автора набрасывались коллеги-семинаристы, либо, если повисала томительная пауза, бурчал что-то вроде «Поэзия тут дышит на ладан» или «Не фонтан». Или даже просто кроил растерянно-сокрушенную мину, и человек сам все понимал, во всяком случае – мнение Штейнберга. Почему он не разбирал построчно, как часто делают в литстудиях? Наверное, потому, что, во-первых, слишком уважал чужие попытки что-то создать и чужую речь в принципе, а во-вторых, в соответствии с заветом Волошина (завета, который Аркадий Акимович слышал от Волошина лично: «Не думайте, что стихи – это техника. Живите, и если вы будете жить правильно, то – конечно, при условии, что вы поэт – в свой срок, который нельзя ни приблизить, ни отдалить, сами собой будут рождаться стихи, как плоды на дереве») полагал, что, если человек пишет
Для меня семинар Штейнберга был первым местом, подарившим мне возможность отразиться от «чужих ушей». Наверное, кому-то это делать не обязательно, но, по-моему, начинающему писателю очень важно «поместить» свои тексты в иную «акустику». Одно дело, когда ты, сидя в своей комнате, читаешь стихи маме или жене, и совсем другое – прочитать их в «публичном пространстве».
ГОРАЛИК. Я хочу не пропустить важный разговор о последних годах школы, годе-двух. Каким вы были к концу школы, как вы были устроены тогда изнутри? И как вы выбирали институт?
ВЕДЕНЯПИН. Я хотел пойти на русское отделение филфака МГУ. Родители и их знакомые стали меня отговаривать. В общем, разумные слова они тогда говорили, мне казалось. Они говорили, что там тебя будут пичкать марксизмом-ленинизмом, всякой другой чепухой, никакого отношения к литературе не имеющей, а важное и действительно нужное все равно придется добывать самому. Все настоящее для меня в те времена ассоциировалось исключительно с андеграундом, то есть с сам– и тамиздатом. Лет с тринадцати я читал Флоренского, Бердяева, Розанова, Шестова и просто на дух не выносил все это советское идеологическое упрощенчество. Ну и еще у мамы был вопрос, не лишенный основания, как я буду зарабатывать после филфака. Короче говоря, получалось, что, как ни смешно, самое разумное – поступать в иняз. Во-первых, знание еще одного-двух языков никогда не помешает, во-вторых, в будущем это гарантирует не самую противную возможность заработка, ну и – прямо об этом не говорилось, но подразумевалось – все-таки в инязе работает отец. Поколебавшись, я пошел в иняз. И поступил. Много лет считал, что по блату. Это была неприятная мысль. И только лет через пятнадцать после окончания института выяснилось, что, оказывается, я и вправду был в особом списке, только… в «черном». Женщина, рассказавшая мне об этом, оценивала мой лепет на вступительном экзамене по английскому и была председателем приемной комиссии – так что сведения из первых рук. Разумеется, дело было не во мне, а в отце – уже тогда в институте началась его травля, и мое «непоступление» должно было по замыслу тамошних макиавелли стать очередной «подножкой» неугодному коллеге. Конечно, негодяев в инязе хватало, но попадались там и приличные люди, в частности вот эта женщина. Наличие спущенного откуда-то сверху «черного списка» ее глубоко возмутило, и она твердо решила никак его не учитывать. В общем, она не стала меня «валить», и я прошел. До сих пор не знаю, хорошо это или плохо. Наверное, моя студенческая жизнь, поступи я куда-то еще, была бы веселее. Но произошло то, что произошло.
Не хочется никого обижать – некоторые преподаватели были неплохие, а некоторые и вовсе хорошие, – но программа и методики обучения никуда не годились. Конечно, еще до поступления я предполагал, что на переводческом факультете в те времена не может не быть карьеристов, но я надеялся, что это хотя бы будут культурные карьеристы – ничуть не бывало! На 80 процентов это были совсем простые ребята, знаете, такой рабочий призыв, самый унылый и, честно говоря, жуткий тип молодого кагэбэшника. Это было очень грустно.