реклама
Бургер менюБургер меню

Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 38)

18

ГОРАЛИК. Нет, увы.

АХМЕТЬЕВ. Эдуард Стрельцов был гениальный русский советский футболист. Дело в том, что… Ну, это часть такой культурной истории российской. Он был гений масштаба самых лучших игроков мира. Родился он в 1937 году. Это был страшно плодотворный год вообще. Поколение родившихся в 1930-х годах, там страшно много было поэтов, вообще много. И футболисты были того же уровня. Вот Стрельцов был такой крупный мужчина и невероятный совершенно игрок. И у него была ужасная судьба. Он стал звездой в 16 лет, 16–17–18 лет, и, бац, он попадает в тюрьму. Его посадили за изнасилование. Там он и еще два человека были осуждены. Еще два футболиста. Ну, детали этого дела любители до сих пор распутывают, что там было на самом деле. Короче, он на шесть лет сел. И лучший его продуктивный возраст прошел в тюрьме, вот этого величайшего футболиста нашего. И когда он вышел, он уже был такой, ну 20 с гаком, и уже человек с лысиной, но все равно показывал невероятный класс. И мы вот специально ходили. Да и вся Москва ходила на Стрельца смотреть. Несколько лет он еще сумел поиграть. И там был тоже драматический момент. 1960-е годы же вообще пиковые годы во многом. И они для футбола тоже были пиковые. Первый чемпионат мира 1966 года в Англии, который у нас показывали, сплошная трансляция шла, и у нас была очень сильная сборная тогда. Мы там взяли четвертое место, что очень хорошо, никогда выше не подымались. Но туда не взяли Стрельцова, который уже вышел, уже играл. Видимо, решили, что неудобно везти с собой уголовника, который только что отсидел. И вот эта вот сборная без лучшего игрока тем не менее вышла на четвертое место. А что было бы, если бы с ним? Просто мечта. Закончился этой злополучный чемпионат (не, не злополучный), я его очень хорошо помню, и стали его в сборную привлекать. И там какие-то чудеса он творил. И как раз там старый Стрелец, а появился тоже гениальный молодой Бышовец. «Динамо-Киев» и «Торпедо» были две команды главные тогда. В «Торпедо» был Стрельцов, в «Динамо-Киев» была молодежь, вот Бышовец и Поркуян. А мы с Сережей Доценко очень любили Козьму Пруткова, и мы по образцу Бутеноп и Глазенап (знаете такие частушки?) сочинили частушки про Бышовца и Поркуяна. То есть уже культивировались всякие такие шутки. Сережа, например, писал стихи про историю партии: «В те годы многие хотели / Обле́гчить труд народной массы. / Хотели, да не знали цели. / Трудов не знали Карла Маркса». В общем, так вот мы жили. Пивко стали уже попивать с товарищами. Ходили в «Яму». Знаете, что такое «Яма»? В Столешниковом такой пивбар. Я потом там не был, но тогда мы несколько раз туда ходили с Серегой и Сашей Рябцевым втроем. Говорили о философии, в основном о Гегеле. У Саши было увлечение Гегелем, и мы бесконечно накачивались пивом и разговаривали о ГВФ. Знаете, как запомнить ГВФ (Георг Вильгельм Фридрих) – гражданский военный флот. Ну а кругом какая-то невероятная была жизнь, какие-то темные личности, какие-то невероятные женщины. Москва того времени – это же, как говорили, «сто Парижей». Такой Москвы потом уже больше не было, потому что в 1970-е годы она резко поскучнела. Многие уехали. Сразу же это было видно, заметно по уличной толпе, по всему. Да и вообще, этот брежневский застой, совсем стало скучно. Это все помним. А если вернуться к школе…

ГОРАЛИК. И к стихам.

АХМЕТЬЕВ. А, к стихам, давайте.

НЕШУМОВА. Расскажи про встречу с поэтом.

АХМЕТЬЕВ. Это отдельная вставная новелла.16 лет мне было, я что-то писал там. А к тому времени мама поменяла, 18-метровую комнату ей удалось поменять на комнату 27 метров, угловую. Это произошло где-то в году… В общем, это как-то совпало со смертью бабушки, то есть где-то в 1961–1962 году. И мама переехала. И это привело к некоторому изменению моего образа жизни.

ГОРАЛИК. У вас появилось какое-то свое пространство?

АХМЕТЬЕВ. Да. Оно не сразу появилось, у меня был сначала там угол, а потом этот угол мама отделила, сделала фанерную перегородочку, и значит, была комната, два окна, и одна часть с окном была моя. Но после переезда в другой дом у меня порвались отношения с моими друзьями из того дома. А с новыми не завязались. И я окончательно отошел от уличной жизни. И уже жизнь была школьная, там были школьные друзья, и книги домашние. Это тоже была коммунальная квартира, и мы там прожили до моих 22 лет. Тоже в Измайлово. Мама, конечно, не всегда была мной довольна, иногда ругалась. Но, конечно, нервы не выдерживали. Короче, мы стали ссориться. Я уже перестал ее пытаться приохотить к чтению и даже перестал рассказывать, что я прочел. Знаете, детский период, когда маме все рассказываешь? Потом он кончается. Это грустно, но это так вот происходит. Как-то я помню, что мы с мамой однажды поссорились, и я пошел поздно вечером на улицу, чтобы остыть, развеяться. Иду-иду по Измайловскому бульвару, иду-иду-иду, может быть, уже даже курил, не помню сейчас. Курили мы, конечно, с друзьями, но тщательно скрывалось от родителей. И выпивали, все бывало. Портвейн этот проклятый. Но портвейн в меня совершенно не вмещался. Вот сейчас, когда люди говорят: «А, мы пили портвейн», меня каждый раз передергивает. Я как вспомню этот советский портвейн, я 50 грамм никогда не мог выпить. Мой организм этого не принимал. В общем, это была страшная порча здоровья, а те, кто могли пить это, видимо, были люди с каким-то невероятным запасом сил, которого у меня не было. И вот, значит, иду я по Измайловскому бульвару, поздно, народу мало. Видимо, была весна. И вдруг я вижу где-то впереди меня какой-то силуэт, какой-то высокий человек, взрослый, старше меня. Идет и задрав голову что-то как будто бормочет. Я думаю: а, была не была, дай-ка я с ним заговорю. Я подхожу к нему и говорю: «Здравствуйте, вы поэт?» Он так на меня посмотрел сверху вниз и сказал: «Да, дружок, а что?» И мы с ним разговорились, сели на какую-то лавочку и стали разговаривать о стихах. Он спросил меня: «Что вам нравится?» Я сказал: «Мне нравится Блок». Он: «Неплохо, неплохо». Я говорю: «Прочтите ваше какое-нибудь стихотворение». И он мне что-то прочел, одно или два стихотворения, но я не врубился тогда, честно говоря. Смутно мне кажется, это было что-то религиозное. И вот это одна из загадок моей жизни. Мне было бы страшно интересно идентифицировать, кто это был. Возможно, что тот человек был чей-то знакомый и кто-то его помнит. В общем, идентифицировать его по каким-то признакам с известными мне московскими поэтами андеграунда, которых я, конечно, знаю, как-то не получается. Одним словом, вот это была такая встреча, мы с ним поговорили. Он мне посоветовал прочесть «Мастера и Маргариту». А только что «Мастер и Маргарита» появился в журнале «Москва». Он говорит: «Вот найдите журнал „Москва“ номер 11 за 1966 год, и должно быть продолжение (или оно уже вышло тогда), и прочтите». Но я в силу своей лености это сделал не сразу, а только через полтора года, когда уже был студентом, когда уже поступил на физфак и первый год летом 1968 года я записался в стройотряд. Мы ездили в Казахстан, жили в большом селе очень хорошем, где половина населения были немцы, другая часть были украинцами, третья русские, а казахов почти не было. В Северном Казахстане. Примерно в чудаковских местах. Читали Чудакова этот роман?

ГОРАЛИК. Это который «Ложится мгла на старые ступени»? У меня огромный зазор в прозе последних 10 лет, увы.

АХМЕТЬЕВ. У меня тоже, но это очень здорово. Я благодаря Тане прочел, это очень здорово действительно. Вот, значит, были мы в этих местах в Казахстане, и там была роскошная библиотека, и там все было. А здесь невозможно было достать. Я еще не любил очень в очередях стоять и гоняться за чем-то, что люди рвут друг у друга. Мне как-то казалось, что это хреново и скучно. И я думал: а, да я подожду. И я подождал, и там совершенно свободно никем не читанные эти журналы лежали. Я взял их и спокойненько стал читать. И уже своим товарищам по стройотряду чуть ли не вслух порывался читать «Мастера и Маргариту». Вот такое волшебное было действительно впечатление.

ГОРАЛИК. У меня есть чувство, что спрашивать, как вы начали писать тексты, не стоит, – мне кажется, что мы этот вопрос ненароком обходим все время. Или нет?

АХМЕТЬЕВ. Как вам сказать? Что-то писалось уже тогда. И первое стихотворение, я точно помню, в 16 лет, которое мне понравилось: «В моей душе есть / ребенок и старик./ Старику нужен покой, / а ребенку ласка». Я помню, что понял, что все, я попал, это и коротко и хорошо. А длинно писать я вообще не мог никогда, потому что быстро уставал.

НЕШУМОВА. А ты помнишь, как ты его написал?

АХМЕТЬЕВ. Нет, не помню. Скорее всего, я писал его дома. Думаю, что это было дома. Не знаю, не запомнилось. Эти вещи у меня вообще всегда вытесняются, я даже не люблю это помнить и почти никогда не помню. И вот это первое стихотворение у меня получилось и все. А дальше уже… Видимо, писание – это такой самоподдерживающийся процесс. Если у человека что-то получается, значит у него уже есть надежда, что у него еще раз что-то получится. Если несколько получилось, то уже больше уверенности возникает. Но полной уверенности, конечно, нет никогда.