Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 32)
Когда Саня начал, наконец, глотать слюну, я не успела порадоваться, потому что он стал кричать от боли, когда я вводила еду через зонд в желудок. (Кричать – сильно сказано, потому что первый месяц жизни у него вообще не было голоса, а на тот момент он научился еле слышно мяукать.) Смесь, которую я вдавливала шприцем, не хотела входить внутрь, а однажды через пищевой зонд из желудка наружу полезли какашки. Выяснилось, что у него некротизирующий энтероколит. Его перестали кормить, без конца промывали желудок, одна капельница сменяла другую. Помню, как я вне себя от отчаяния демонстрировала врачу мутно-зеленые комки, вытекающие через зонд, а врач говорила невозмутимо: «Мама, что вы расстраиваетесь! Радоваться надо! Вы только посмотрите, сколько там слюны!» И правда, вместе с какашками из желудка выходила слюна, а это значит, что пищевод был снова проходим – иначе как бы она туда попала?
В какой-то момент я заболела, и мы подкупали медсестру.
У меня был такой кашель, что нельзя было ходить в больницу, и Женя, которого к мальчику не пускали, только посмотреть минут на пять-десять, платил ночной сестре 500 рублей, чтобы она каждые пятнадцать минут высасывала эти слюни. Но убедиться в том, что она действительно это делала, можно было только с утра, увидев живого ребенка. А я не приходила, я неделю провела дома. Каждое утро мы звонили и проверяли по телефону. Когда я пришла наконец, я с ужасом пришла. И вижу: лежит практически синий мальчик, худющий, тяжело, с бульканьем, дышит, но дико веселый. Дрыгает ногами и руками тощими, стреляет глазами и ржет. Ни в каком не в боксе, а в углу общей палаты. Все мамаши уже новые, говорят мне: ой, это ваш? Он тут с нами все время разговаривает.
После того, как я вернулась, это был, наверное, конец марта, Саня очень быстро стал прибавлять в весе и нас отпустили домой. Я не могла в это поверить, потому что все было стремительно. Отпустили с тем, чтобы позже сделать еще одну, четвертую операцию – пищевод в месте сужения был по-прежнему один миллиметр в диаметре, а так жить нельзя. Я спросила, если ли шанс, что операции не будет. Они сказали: ну мы же вас отпускаем, всегда есть шанс на чудо, но в принципе надо исходить из того, что операция будет. И мы приехали через месяц. Мальчик потолстел, уже много чего ел, но у него все равно там был миллиметр. Мне сказали: кормите его дальше, не будем пока оперировать. И оперировать в четвертый раз не стали.
Потом пищевод расширяли бужированием. Это механическое расширение. У него через дырку в животе, нос и весь пищевод проходила нитка, к ней прикреплялся резиновый буж и продергивался через узкое место. Сначала буж был очень тоненький и в первый раз эту манипуляцию делали под наркозом. С каждой следующей манипуляцией, если все проходит благополучно, диаметр бужа увеличивают. Это очень болезненная процедура. Она, например, в Штатах запрещена. Но у нас они, слава богу, это делают. За год бужирования удалось растянуть место сужения почти до нормальных размеров, нитку вынули. Когда Сане исполнилось полтора года, мы расстались с больницей почти навсегда – возвращались только раз с бронхитом, когда испугались, что он что-то проглотил и это мешает ему дышать. От бурного младенчества осталась только склонность к бронхитам и всякие сравнительные мелочи.
Саня опрокинул все наши представления о том, каким может быть больничный ребенок. Он легко сдает кровь, не боится посторонних людей и новых ситуаций, контактнее всех нас вместе взятых. Мы даже как-то шутили, что и детдом был бы ему не страшен.
Кстати, от Филатовской тоже остались стихи – только недописанные и мало.
Вот например:
Это очень герметичный текст, потому что никто, кроме меня, взглянув на него, не слышит голос нашего лечащего врача, прекрасной МВ, похожей на ближайшую подругу моей мамы. Она действительно вот так, деловито и мягко, на вы, обращалась к своей любимой медсестре Юле, у которой был обманчиво равнодушный вид и всегда наушники в ушах, но которая была круче всех. А к маме Романовой МВ, конечно, никогда не обращалась на ты и тем более не ругалась на нее матом, просто страшно злилась, потому что маме Романовой было лет девятнадцать и у нее не всегда получалось докармливать девочку – ни грудь, ни бутылку она брать не хотела и приходилось додавать остаток через зонд в носу. У девочки была нога ампутирована ниже колена, потому что в роддоме ей плохо поставили капельницу и не сразу заметили. Она была слабенькая совсем. Жить им в Москве было негде, иногда приезжал на электричке юный папа в сером пальто, с котом за пазухой, и сгорбленно сидел на банкетке в подвальном коридоре, рядом со входом в материнскую. Кажется, они собирались судиться со своим роддомом, но ничего не вышло.
Еще один стишок был начат про эту девочку Романову —
Он не продолжился – трудно такой стих продолжить. И не нужно, наверное.
В Филатовской меня очень поддержал журнал Esquire, который начал выходить той зимой. В перерыве между кормежками нас сгоняли из палат в материнскую, грустное, грязноватое (ее мы тоже мыли, но не так тщательно, как детские палаты) помещение в подвале, и начиналось мерное пыхтенье молокоотсосов, обсуждение ассортимента детских магазинов и дробление таблеток. А я утыкалась носом в журнал и становилась человеком. Не помню ни одного материала из первого номера, но помню это счастливое чувство – наконец-то появился журнал, сделанный для меня, лично.
Я не очень хорошо понимаю про то, что в этот момент происходило со старшими детьми. Они были такие как обычно. И слава богу. Средний начал просто немножко хамить – до этого он же был младшим. А старший всегда был сложный, поэтому никакой разницы я не заметила. Они Саню очень любят, конечно. Впрочем, они все трое друг друга очень любят. Когда старшие были маленькими, мне бы в голову не пришло, что я могу запросто так сказать и не плевать через плечо. Это до сих пор удивительно и очень неожиданно.
В 2007-м я пошла работать к Жене, считая, что это правильно. Это было неправильно.
Мы очень много сделали вместе – выпустили несколько фильмов, начали с Варшавским кинофестивалем проводить ежегодный кинофорум «Проект на Завтра». Первый его выпуск я вы́ носила и родила – даже придумала название и программу. Но мне всегда хотелось быть на стороне проекта, а не организатора.
Со своими работать очень сложно, и это была далеко не работа мечты.
Если представить себе работу идеальную, то это было бы что-то похожее на театр. Театр меня интересовал всегда. Я терпеть не могу ходить в театр, не люблю смотреть на людей на сцене, а люблю делать. В первые же каникулы первого класса мы поехали на дачу к родительским друзьям, нас там было четыре девочки, и мы немедленно, почти без участия взрослых устроили спектакль. Это была уморительно смешная трагедия про то, как принц ослышался – ему показалось, что кто-то говорит: «Принцессу пустят на мясо», и закололся, а принцесса вслед за ним.
Потом, летом после второго класса, в деревне, где мы снимали дачу, я ставила «спектакль», который на самом деле был большим капустником. Все там что-то делали – младшие и старшие дети, соседские и родственные. Мы нарисовали билеты, поставили во дворе лавки и позвали всех родителей. Здоровых теток 11–13-летних мне удалось заставить травить какие-то байки, петь, кого-то изображать. Вот это мне было интересно. Мне очень было интересно писать пьесы. Я подозреваю, что я не могла бы написать пьесу сама, но при наличии команды, с кем-то вдвоем, может быть, я бы и писала, и ставила, и играла. Любовь к радио в значительной степени отсюда. Я люблю выступать. И в идеальном мире наверняка сама занялась бы созданием какого-то пространства – не ОГИ, не «Мастерской», не Театра. док, но родственной им лаборатории. Какого-то места с каким-то процессом. Наверное, если бы у меня не было семьи, так бы и получилось. Но место с непрерывным процессом, зачастую неуправляемым, всегда находится у меня дома.
В 2010-м я стала искать работу снова, понимая, что место с процессом не очень реально. И мне повезло – нашелся Corpus.
Поначалу я, на самом деле, была в некотором ужасе, что на это согласилась. Мне казалось, что момент рампы уходит из моей жизни совсем. Но надо сказать, что лучше работы у меня не было никогда. Сначала, конечно, было очень страшно – с одной стороны, что я не справлюсь, а с другой – что быстро пойму, что не хочу посвящать этому жизнь. Я всегда жила с ощущением недооцененности и одновременно – большой переоцененности себя, и мои страхи вполне это отразили. Я не была уверена, что хочу именно этого. Помню, как мы с Варей встретились и она меня спрашивала, почему я решила заняться редактурой. Я сказала, что устала от людей и хочу общаться с текстами. И это было правдой. Это очень дисциплинирует. Немножко сводит с ума порой, но все, что нас не убивает, делает нас сильнее.
Я уходила из Corpus’а на год, когда у меня заканчивал школу старший сложный ребенок. В первый заход была страшная паника, но после перерыва я научилась это купировать. А вначале, сдав книжку, я вспоминала какую-нибудь ошибку там и переставала спать. Есть вещи, в которых я до сих пор не могу признаться никому. И это, к сожалению, книжки, которые не будут переиздаваться. Кто-то их прочитает и умрет, считая, что так и должно быть. Иногда я почти не думаю об этом, и сразу хорошо, а потом вдруг снова обливаешься потом и не можешь спать. Но это стало как-то лечиться. И то, что ты получаешь взамен, конечно, стоит некоторых страданий: приходится читать, приходится непрерывно работать, приходится непрерывно систематизировать и получать знания.