Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 136)
Отвлечемся на минуту от литературы и филологии, расширим контекст разговора, возьмем философию и социальные науки. Предлагаем сравнить: за десять-пятнадцать лет после Первой мировой войны в Европе вышли в свет (выхватываем наугад) «Конфликт современной культуры» Зиммеля и «Социализм» Мизеса, «Трактат по общей социологии» Парето и «Осень Средневековья» Хёйзинги, «Дух утопии» Блоха и «Речь и мышление ребенка» Пиаже, «Психология мировоззрений» Ясперса и «Современный капитализм» Зомбарта, «По ту сторону принципа удовольствия» Фрейда и «Психологические типы» Юнга, «Логико-философский трактат» Витгенштейна и «Историзм и его проблемы» Трельча, «Философия культуры» Швейцера и «Короли-чудотворцы» Марка Блока, «Политическая теология» Шмитта и «Философия символических форм» Кассирера, «Психология юношества» Шпрангера и «Диагноз нашего времени» Ортеги-и‐Гассета, «Сущность и формы симпатии» Шелера и «Опыт о даре» Мосса, «Травма рождения» Ранка и «Искусство ХХ века» Карла Эйнштейна. В самом начале 1920‐х один за другим выходят сборники работ Макса Вебера.
После Второй мировой (и только в странах немецкого языка) вышли «Психолог в концлагере» Франкла и «Язык Третьего рейха» Клемперера, «Диалектика Просвещения» Адорно–Хоркхаймера, «Авторитарная личность» Адорно с соавторами и «Утрата середины» Зедльмайра, «Эсэсовское государство» Когана и «Конец Нового времени» Гвардини, «Смысл и назначение истории» Ясперса и «Немецкая катастрофа» Мейнеке, «Просвещенное сердце» Бруно Беттельхайма и «Истоки тоталитаризма» Ханны Арендт, «Социальная история искусства и литературы» Хаузера и «Принцип надежды» Блоха, «Скептическое поколение» Шельски и «Опоздавшая нация» Плеснера, «Масса и власть» Канетти и «Истина и метод» Гадамера.
В обоих случаях перед нами, говоря коротко, прежде всего – ответы на вызов времени, на самые острые его вопросы. Причем ответы, положившие начало последующим коллективным усилиям по их полемическому оспариванию, проверке, уточнению, развитию, накоплению в итоге позитивного знания. Иными словами, давшие продолжение в институционализированной познавательной работе, которая не просто воплотилась в веренице «классиков», как это понимается в России (их будто бы осталось «только перевести», стоит лишь составить «хорошую программу» и подыскать грантовое обеспечение), а остается совершенно актуальной по сей день, но практически не востребованной здесь сегодня. Что можно сказать о наших 10–15 годах после перестройки?
После краткого периода надежд и эйфорий, обозначенного на рубеже 1980–1990‐х гг. публикационным бумом вычеркнутого и вытесненного прежде из публичного обсуждения, наступил паралич интеллектуального смыслопроизводства, выдвижения актуальных проблем, разработки новых возможностей понимания. Это связано с невключенностью (по преимуществу для преобладающего большинства интеллектуалов) в актуальную реальность, незаинтересованностью в реальном опыте – актуальном, историческом, новом – и в его анализе. Интеллектуальное сообщество не находится сейчас там, где производится настоящее, где отмечается, ценностно акцентируется современность. А это, в свою очередь, связано с двумя устойчивыми моментами, которые характеризуют положение, ориентации, мотивы и поведение интеллектуального сообщества в России.
Один из них – блокировка, т. е. стерилизация и вытеснение, деятельной, заинтересованной и ответственной
Проблема состоит в бедности и постоянном обеднении коммуникативных (апеллятивных) структур в литературе и культуре, отсутствии их исследований и слабости самой этой проблематики в отечественной гуманитарии. Фактически Другой в культуре и интеллектуальной жизни в советской России 1970–1980‐х гг. представлен исключительно кавычками (соц‐арт в живописи, Д. А. Пригов в словесности, исследование цитации в литературоведении). Кавычки здесь – знак границы, отделяющей «нас» от «них». А это значит, что центральной проблемой интеллектуального сообщества остается не самостоятельное смыслопроизводство, познание, производство новых смысловых перспектив, а прежде всего и исключительно задача символической идентификации, проблема демаркации – редукция субъективности и упрощение образов Другого, принятие этой всеобщей и наиболее примитивной формы действия и самоопределения (фактически – советского двойного сознания, но еще раз удвоенного кавычками)[456].
Точнее, мы имеем дело с двумя типами кавычек и двумя культурными ролями, фигурами, масками, под которыми обычно выступает отечественный интеллектуал:
Оба канона – «их» и «наш» – по составу ключевых символов практически совпадают, конкуренция идет лишь за интерпретацию, истолкование канона: важно решить, убедить, дожать: Пушкин или Бахтин – наш или их. Двигатель системы в данном случае –
В основе такого понимания литературы как канона, а потом – канона самой интерпретации литературы лежит традиционалистская антропология, точнее, патология неотрадиционализма. Это антропология позднего Просвещения или раннего романтизма как комплекса реакций на модернизацию, на первые признаки модерности. Отсюда фигуры, с одной стороны, гения-вождя, с другой – подопытного на гипнотическом сеансе, «маленького человека», пушкинского Евгения, завороженного подобным гением-вождем, манипулируемого им и ищущего избавления от чуждой власти в бунте (момент, кстати, тут же отрефлексированный европейской культурой – «Франкенштейн» Мэри Шелли, новеллистика Гофмана, а позднее, на окраинах модернизирующейся Европы, – Майринком, Р. Вальзером, Кафкой). Примерно к этому же периоду – травме первоначальной модернизации – относится и картина мира российского образованного, «мыслящего» сообщества, в которой мир поделен на «нас» и «их»: таковы славянофильские, почвенные и все последующие споры, собственно и образующие костяк интеллектуальной традиции в России (понятно, что гегельянская, «марксистская» составляющая – их часть или вариант).