реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 138)

18

Дело, таким образом, переводилось из плоскости частных личных пожеланий и доброжелательного или недоброжелательного любопытства отдельных исследователей к работе своих коллег в других сферах (которые – любопытство и интерес – могли быть, а могли и не быть, как у нас в России) в принципиально иной план. Дифференцированность точек зрения была признана априорным условием современной фазы научной работы, т. е. характеристикой самой конституции предмета изучения (обстоятельство, которое можно было бы считать уже тривиальным для истории естественных и социальных наук, но оказавшееся для российской гуманитарии пока еще за пределами возможностей понимания). Вопрос тем самым переводился в другую теоретическую логику. Речь шла не о нахождении, изобретении, открытии или выборе какого-то из действующих подходов в качестве единственно верного[463] или наиболее адекватного, не о квалификации его в качестве более продуктивного с точки зрения каких-то частных познавательных интересов, а о представлении познавательного процесса как взаимодействия между разными действующими лицами, выдвигающими свои объясняющие конструкции предмета или его интерпретации. С точки зрения социолога знания, эта посылка означала отказ от «абсолютистских» претензий интерпретатора – критика, историка и литературоведа в одном лице, – претензий на полноту знания, которое было бы тождественным полному «владению культурой», «держанию» привилегий на ее интерпретацию и оценку, – и признание крайней односторонности или ограниченности «классической» парадигмы литературоведения в ее непосредственном виде – в соответствии с каноном классического искусства – или в более поздней, уже вырожденной форме – при презумпции особого «художественного мастерства» литературных гениев, генералов официальной истории литературы.

Однако выраженная в такой негативной форме, эта посылка еще ничего не говорила о том, кто является носителем норм литературной культуры (вкусов, оценок, ресурсов понимания и, соответственно, техники интерпретации текста, биографии писателя), кто устанавливает формы и правила признания автора или текста, кто создает его репутацию. Применительно к истории литературы этот вопрос должен был быть раскрыт как последовательные коллизии (и последующие вытеснения устаревающих и побежденных) разных значений литературы, норм литературной культуры – разных пониманий героя, языка, сюжетов – короче, совокупности литературных приемов, являющихся достоянием и средствами самоидентификации различных участников литературного процесса. Яусс допускает существенную с точки зрения социологии литературы неточность, полагая, что именно или только публика, читатели являются хранителем стандартов литературной культуры, поскольку они либо признают произведение ценным и значимым, либо нет, выступая для данной эпохи фактором рутинизации (только на фоне общепринятых стандартов литературной техники и интерпретации возможно движение остранения), – без них невозможно говорить об инновации автора или о появлении нового течения, реальных читательских групп, определяющих условия или характер признания нового литературного приема, языковых конструкций и т. п., что, собственно, и знаменует сдвиг в литературной системе, момент литературной динамики. Для постулатов рецептивной эстетики не так уж важно, кто был тем читателем, который создал успех произведению, т. е. чья «рецепция» художественного текста положила начало его литературной жизни и судьбе, – был ли он критиком, меценатом или профаном, т. е. какова была его роль в институциональной системе данной литературы. Но для историка литературы, как и для социолога, это обстоятельство должно быть определяющим. С точки зрения социолога литературы, следует говорить не только о разных группах читателей (дифференцированных в соответствии с типом литературной культуры), интегрированных механизмами передачи литературных образцов от наиболее авторитетных, в том или ином плане, к вторичным и проч., зависимым от них, но и о других функциональных подсистемах института литературы, в рамках которых действующие лица и исполнители (правильнее – функциональные роли, акторы) в свою очередь являются носителями или даже хранителями разновременных и разнотипных пластов литературной культуры, канонов интерпретации, стандартов конструктивных приемов литературы, литературных вкусов.

Но об этом ниже. Здесь же отметим лишь одно принципиальное обстоятельство, касающееся изменения антропологических характеристик исследовательской деятельности. Дифференцированность точек зрения на предмет изучения как характеристика конституции предмета изучения меняет представление о самом исследователе и адресате его деятельности, вводя в процесс исследования иные антропологические основания и модели – новые критерии адекватности и результативности производимой интерпретации. Это означает, что выдвигаются требования экспликации оснований отбора материала, обоснование выбора той, а не иной процедуры интерпретации, разведение языка описания и языка объяснения, указание на характер исследовательского интереса к проблеме и т. п. Признание этого факта означает принципиальное равноправие филолога и читателя-непрофессионала, но не их равенство. Другими словами, филолог в подобной ситуации уже не может просто так встать в авторитетную позицию[464]. Он должен, если претендует на нее, обосновать ее значимость и добиться ее признания в каком-то социально-ролевом качестве. Прежняя позиция авторитетного гелертера, соединяющего в себе авторитет специалиста и носителя вкуса (на основе знания классики как выражения духа национальной культуры), обладателя высокого статуса в социальной системе образования, организации литературы и проч., т. е. того символического капитала, которым отличалась «буржуазия образования» в XIX в., сегодня безнадежно утрачена.

Новая ситуация воспроизводит новые отношения и в рамках сообщества образованных, и внутри научного сообщества: это отношения равнозначных в культурном и ценностном плане субъектов действия (автономных и культурно дееспособных). Здесь нет иного основания для авторитета, кроме признанной корректности и результативности профессионально произведенных исследований. Само по себе знание бесчисленных литературных текстов и их взаимосвязей не представляется в сообществе этого типа достаточно ценным. Более важными, решающими становятся формальные процедуры проверки и доказательности проведенных интерпретаций. А это значит, что структура сообщества перестала носить закрытый и иерархический характер. Культура в науке утратила свою практическую роль (в немецком словоупотреблении «практический» – в значении, близком к «практическому разуму», культуре как идеологии).

Обладатели культуры (в науке) становятся «обществом», т. е. участниками равноправных взаимодействий. «Общество» здесь лишено властных или авторитетных (что здесь то же самое) измерений, как их нет в торговом «обществе» («Смирнов и компания») или в Вольном экономическом обществе[465]. Другими словами, новая история литературы возможна только при изменившемся понимании человека и его связей («общества», «публичной сферы» и т. д.).

По отношению к теории литературы или теории истории литературы это означает осознание необходимости и неизбежности другой конструкции литературы, основанной на совершенно других ценностях культуры и познания. Отсутствие представлений подобного рода и, напротив, сохранение всеми силами носителей литературной культуры идеологических и антропологических воззрений, характерных не только для советского тоталитаризма, но и для XIX в., объясняет дремучую косность российского литературоведения, равно как и крах существовавшей советской, централизованно-иерархической, классикалистской системы литературы.

Можно сказать, что традиция (смысловой образец поведения в закрытом сообществе) не расколдована, не отрефлексирована в России как культура – без идеи и принципа субъективности это невозможно. А потому традиция не может быть введена в науку ни в качестве предмета рефлексии, ни в форме рациональной техники познания, – познания самой культуры как техники, техники социального взаимодействия. Лишь названная, имитационно обозначенная «культурой», традиция в России приобретает и воспроизводит характер идеологии, единоспасающего учения. Поэтому и переведенная десять лет назад, опубликованная престижным «Новым литературным обозрением», статья Яусса не вызвала никаких откликов или дискуссий. Можно со всей определенностью сказать: его идеи и намеченные этой школой подходы никого в России не тронули, они не были «поняты» (что само по себе свидетельствует о состоянии российской мысли, если таковая еще есть). Более того, следовало бы говорить об отторжении российской филологией любой попытки теоретической саморефлексии.

Сегодня в российском литературоведении приняты (нельзя сказать – «господствуют», ибо для господства нужна хоть какая-то сила, сила инерции не в счет) два основных представления об «истории» литературы и несколько производных от них, «свободных» радикалов этих значений. Первое (условно назовем его «имплицитным») – официальное, или, что то же самое, педагогическое. Это дискретная картина исторических фрагментов литературы Нового времени и различного рода проекции на нелитературные феномены, но интерпретированные в качестве «древних литератур», «протолитератур» или «предысторий литературы» (литератур Древней Руси, Византии, средневековой Европы или античной Греции или Рима и проч.). Ее основа – заимствованная у старых немецких романтиков, а точней, подхваченная у их поздних эпигонов конструкция литературы как выражения (отражения) идеальных составляющих национального духа или какого-то иного, но столь же неопределенного социального или идеологического целого – например, Россия как православная цивилизация.