Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 133)
Специфика соотношений, конфликты этих планов (ценностно-нормативных перспектив) в работе сегодняшнего литературоведа и – даже шире – в групповых практиках литературно образованного сообщества и являются предметом нашего внимания в настоящей статье.
Строго говоря, история литературы не является сегодня проблемой для литературоведов. В университетских учебных курсах или академических многотомниках доминирует установка на эпический тон при описании течения литературы, ее туманных истоков и двусмысленного или неопределенного настоящего. За поднимаемыми изредка внутридисциплинарными вопросами о том, возможна ли здесь и сейчас история литературы[440], для нас в содержательном плане стоит комплекс куда более общих проблем. Речь идет о характере предполагаемой отечественными учеными-гуманитариями детерминации человеческого поведения, возможностях (смысловых и интеллектуальных ресурсах) его понимания и анализа, степенях его свободы по отношению к себе и к другим. Именно степень разнообразия, развитости, дифференцированности и взаимосоотнесенности подобных представлений, смысловых механизмов мотивации действия, систем его оценки, структур символического вознаграждения отмечается в методологическом аппарате толкователя обращением к категориям «истории», вне зависимости от того, осознается это обстоятельство аналитиком и вносится в его работу как исходный принцип или же нет.
Отсылка к истории в таком принципиальном плане – это указание на особую, весьма высокую, может быть, предельную для европейской мысли и светской культуры Нового и Новейшего времени («модерности») степень сложности изучаемых и реконструируемых объектов, систем человеческих действий. Представление о таком уровне сложности появляется сначала лишь в отдельных, поисковых группах интеллектуалов – прежде всего в критической философии Канта, у мыслителей и писателей-романтиков в Германии и Великобритании, французских историков романтической школы. Но оно знаменует для Европы сам переход к модерной эпохе, появление
В России гуманитарные дисциплины всегда испытывали сильнейшее давление идеологии культуры. Образ мира у российской интеллигенции, т. е. государственной бюрократии, назначившей себя ответственной за состояние образования, культуру или пропаганду, почти никогда не соотносился с уровнями человеческого действия. Исторический план описания и анализа фактического материала был задан не ими, а «Историей», понимаемой, как правило, в качестве синонима общенационального достояния, Истории с большой буквы: Истории как социальной или национально-политической «культуры», реализованной полноты значений общенационального целого[441]. В России такой взгляд – точка зрения образованного сословия в борьбе его различных фракций – был впервые с образцовой полнотой выражен в карамзинской «Истории государства Российского» (1816–1829), которая затем и сама оказалась сильнейшим фактором, формировавшим воззрения на отечественную историю. Во многом именно в соотнесении, соревновании и полемике с ней возникли первые курсы по истории русской словесности 1820–1840‐х гг. – пособия Н. Греча (1822) и В. Плаксина (1833, 1844, 1846), В. Аскоченского (1846) и А. Милюкова (1847), хрестоматии В. Рклицкого (1837) и А. Галахова (1843). На их прямую зависимость от Карамзина, на эпигонский и эклектический характер представлений об истории (отчасти связанный с учебными функциями) и характерную для большинства идеологию особой «славянской цивилизации» указывала тогдашняя критика[442].
Однако, говоря о повышенном значении культуры в ситуациях, подобных российской, – ситуациях запоздалой или задержанной, традиционалистской или традиционализирующей модернизации, – мало кто принимает во внимание, а еще реже проблематизирует тот факт, что само понятие культуры в данном случае предельно политизировано (идеологизировано). Обычно подобное функциональное упрощение и сверхнагрузка идей культуры (как и истории) характерны лишь для определенных фаз социальной жизни обществ Нового времени – периодов формирования национального государства. Но в России прагматика (практика) «политического использования» вошла в саму семантику соответствующих понятий, она воспроизводится в смысловой конституции представлений о культуре. Под культурой при этом чаще всего имеется в виду лишь определенная ее политическая проекция – легенда власти, включая позднейшие поправки и дополнения к ней.
В подобном идеологически вмененном ей качестве история (как и культура) может быть только одной, единственной и единой, общей для всех. Поэтому ее проецируемая из «прошедшего» в «будущее» целостность (т. е. целостность коллективной общности, идентичность которой репрезентирована здесь в формах непрерывного, всеобъемлющего нарратива и удостоверена этим нарративом), равно как все составляющие это целое ценностные значения, сильнейшим образом защищены от рационализации. Иных воображаемых инстанций соотнесения, кроме «властных», у интеллигенции нет. Нет и равноправных партнеров по обмену представлениями, полемике, продумыванию и заострению идей. А значит, нет необходимости в самостоятельном (групповом, специализированном) понятии истории, ее многомерном, конструктивном видении, условно-альтернативных концепциях. Как нет, соответственно, и концептуальной критики историцизма, а есть, напротив, предельно позитивно нагруженная категория историзма.
В очень общем виде образы прошлого, которые реально фигурируют в российском социуме (возьмем для наглядности советский период), можно аналитически представить как взаимоотношение двух планов: явное, официально сконструированное и прокламируемое прошлое достижений и побед (государственная «легенда власти») и серия гипотетических поправок и дополнений к этой усеченной «истории победителей». В форме подобных корректив те или иные группировки умеренно критической интеллигенции стремятся представить латентные значения общностей и групп, которые не признаны властью, вычеркнуты из публичного существования и т. п., но которые в потенции (в коллективном сознании тех или иных интеллигентских фракций) могли бы составить «общество», как его представляют себе подобные группы. Допустимо сказать, что неустранимый ценностный зазор между двумя указанными планами и составляет мысленную конструкцию истории в России. Ее модальность всегда условна, а точнее – это условность невероятного и неисполнимого: история, которой не было (но которая могла бы быть) или которую потеряли (и вернуть которую невозможно). Пользуясь известным выражением А. Мальро, можно назвать такую историю «воображаемым музеем».
Определяющий для подобного монологического, мемориально-панорамного видения истории момент – негативное отношение интеллигенции к настоящему, невладение действительностью, ее ценностная диффамация, отторжение и дистанцирование от нее на практике. Тактики подобного самоустранения из актуальности, самоотлучения от настоящего могут различаться. У неотрадиционалистски ориентированных (идеологических) групп это ценностное давление выступает в виде поиска «подлинных начал», архаической «почвы», «органических истоков», исключающих или перечеркивающих фактичность и настоящего, и прошлого. Время при подобных подходах от К. Леонтьева и до Л. Гумилева рассматривается в биологических метафорах, как «порча», «ослабление», «дряхлость», «вырождение», а императив вспомнить принимает парадоксальную форму забывания, вытеснения. Эсхатологически, хилиастически или утопически настроенные группы (скажем, мыслители ранне– и позднесимволистского круга, концепции футуристов – например, В. Хлебникова) прокламируют и практикуют либо разновидности чисто негативного протеста – выпадения из времени как «низкой» реальности, бегства от него, – либо формы космического фатализма, исторической теософии.
В отечественных условиях, особенно советской эпохи, фактическим владельцем и распорядителем единого и общего для всех времени – настоящего, прошлого и будущего – выступает официоз, олицетворяющая власть «государства» идеологическая бюрократия со своей официально санкционированной картиной истории. (Это и соответствующие министерства, и академические институты, и корпус университетских или вузовских преподавателей, и литературная критика в журналах.) Здесь отсутствуют представления о времени самостоятельного действия и свершения, точнее – о системе времен как способе записи социальной сложности и динамичности, культурного разнообразия индивидуальной и коллективной жизни, рождение и формирование которой в XVII – первой половине XVIII в. составило для Европы предысторию модерности. Официальная история как «история победителей» эпигонски пользуется тем или иным вариантом линейных (стадиально-прогрессистских) моделей времени и истории – гегелевской, позитивистской, марксистской.