Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 121)
Более сложные формы трактовки литературы как совокупности «идеальных» и идеологически опосредованных систем отражения социальной действительности, «повседневности» можно найти у Г. Лукача и его последователей – от М. Лифшица в СССР до Л. Гольдмана и социокритики во Франции[371], Л. Левенталя и Э. Келера в Германии, И. Феррераса в Испании и др. Принципиальные трудности подобного подхода не раз указывались. Главная из них – невозможность установить адекватные связи между динамикой литературы, многообразием ее стилей и направлений, многозначностью литературного произведения и причинной механикой социально-экономических процессов. Тем не менее и литературная критика, и литературоведение продолжали придерживаться идей отражения социальной реальности в литературе. В зависимости от интереса исследователя либо литература как нечто законченное и однозначное объясняла происходящее в обществе, либо, напротив, социальные процессы и явления выступали объясняющими факторами для истолкования текстов и позиции их автора[372].
Попытки соединить социально-философские интерпретации общественных функций литературы с возможностями более строгого анализа текста и его воздействия приводили ряд исследователей к проблематике литературных вкусов публики[373], которая кристаллизовалась позднее в целую исследовательскую традицию, тоже со временем ставшую вполне рутинной. Предметом внимания литературоведов становились здесь исторически документированные или современные, зафиксированные эмпирически нормы вкуса в той или иной среде, в различных группах читателей, а также механизмы, определяющие их распространение в других социальных слоях, – например, переход от более авторитетных или статусно более высоких групп к широкой и менее подготовленной массе (получивший название «спуск – или дрейф – образца»).
Первые социологические исследования литературы были приложением социологических средств объяснения или описания к решению чисто литературоведческих задач. Так называемый «социологический метод в литературоведении» должен был компенсировать слабость причинных объяснений литературных фактов или явлений, привлекая данные о среде, в которой формировался и работал писатель, о ее влиянии на выбор им тематики, на особенности его творческой манеры. Идея отражения реальности в литературе позволяла интерпретировать литературный материал, особенно у писателей-реалистов или представителей натурализма (говоря условно-типологически, от Стендаля и Бальзака до Золя и Бурже), как «типическое проявление» тех или иных социальных законов или явлений – экономического поведения предпринимателей, особенностей крестьянского хозяйственного уклада, столичного (городского) и периферийного (провинциального) образа жизни и проч. Если не считать оставшихся практически без внимания усилий «формальной социологии», попытавшейся в 1920‐х гг. дать типизированное описание форм социального взаимодействия в литературном произведении[374], подавляющую часть трудов по проблематике «литература и общество» отличало полное невнимание к комплексу вопросов, связанных:
1) с различными трактовками литературы в разных группах и исторических обстоятельствах (типами «литературности», по Р. Якобсону);
2) с собственно литературной техникой условного изображения, создания текстуальной реальности, в том числе при обращении к социальным феноменам;
3) с теоретическими разработками все более дифференцирующейся проблематики «общества» в самой социологии, и прежде всего ее основателями (Дюркгейм, Вебер, Зиммель, Маннгейм, Дж. Г. Мид и др.).
Литературная действительность неявно и негласно отождествлялась с социальной, постулировалась однородность ценностей, мотивов, поведенческих стандартов литературных героев, самих писателей и, наконец, общества в целом. При этом в качестве равнозначных имели хождение две версии. Первая: писатель тем более гениален и велик, чем полнее он выражает типические особенности своей среды и эпохи (в марксистской версии – идеологию и интересы прогрессивных, подымающихся социальных групп, слоев). Вторая – противоположная: только низовая, массовая, а стало быть – эпигонская (с точки зрения высокой «классики» или радикального авангарда), стереотипная по языку, темам и сюжетным ходам литература может служить надежным источником для адекватного понимания жизни общества. Подчеркивая неиндивидуализированный характер производства и массовидность адресата такой литературы, в ней видели современный аналог фольклора, мифа, «городского эпоса» и пытались более или менее автоматически перенести на нее соответствующие, накопленные этнографией и фольклористикой приемы анализа.
Однако идеологическим претензиям «высокой» литературы противостояли – особенно на ранних исторических фазах, в период становления автономной литературной системы, – столь же идеологически нагруженные представления «низовой». Тематический диапазон «тривиальной» или «массовой» литературы нисколько не менее широк, и «развлечением» ее функции никогда не ограничивались[375]. Однако ее оценка и самими авторами, и их публикой не опиралась на эстетические достоинства, но апеллировала к благому и полезному. И писатели, и читатели исходили здесь прежде всего из многовековых, связанных еще с устной культурой традиций назидательной словесности – многообразной совокупности древних и новых форм практического утешения, спасения и поучения (житийных образцов и «характеров», исповедей и проповедей, аллегорий и притч, книг примеров и советов, рукописных сборников и проч.). Кроме того, тривиальная литература во все времена, вплоть до новейшего «крутого» детектива, включала острые очерки общественных нравов, картины жизни городских низов, прямую социальную критику. Это относится к немецкой бюргерской романистике XVII–XVIII вв., резко осуждавшей гедонизм аристократической и придворной литературы, противопоставляя ей протестантский аскетизм, к «мещанскому» роману того же периода во Франции, к английской назидательной литературе Викторианской эпохи (более подробно см. об этом ниже в главах 4 и 5).
Различия в подходах к литературе при общности отправной посылки об отражении в ней социальных проблем выразились в конечном счете в нескольких разных схемах исследовательской интерпретации. Один вариант использовали литературоведы, и здесь обсуждение литературы служило целям социальной критики. Другой – социальные философы, историки или социологи: им литература давала обобщенный материал для работы в их профессиональных областях. Так на грани литературоведения и социальной истории сложился и постоянно растет массив достаточно аморфных в теоретическом и методологическом смысле исследований социальной проблематики в литературе – скажем, темы «денег» или «сексуального поведения» в творчестве Драйзера или Дж.Г. Лоуренса, «войны» у Ремарка или Хемингуэя, социального маргинализма – фигур «чужака», будь то «мексиканец» или «еврей», – в той или иной национальной литературе, социальных организаций, типов бюрократии – в романах Кафки и т. д.
В других случаях литература рассматривалась как выражение «коллективного сознания». Базовая посылка здесь такова: литература существует в том же интеллектуальном пространстве, что и ее читатели, другими словами – она отражает господствующие обычаи и нормы[376]. Это давало право изучать содержание литературных произведений по образу массовых коммуникаций, пренебрегая культурной традицией, жанром, ролью авторского «я» собственно литературной спецификой текстов[377]. Крайняя форма подобного позитивизма по отношению к литературе – так называемая техника контент-анализа П. Лазарсфельда и его группы. Предполагалось, что количественные процедуры устранят идеологичность литературоведческих интерпретаций. Сопоставление «обитателей» литературного мира с квотами реального населения страны или эпохи, составом социальных групп, охарактеризованных по социальному и профессиональному положению, сравнение тематики прозы того или иного направления либо периода с данными статистики (числом и типом преступлений, динамикой разводов, миграционными потоками) должны были дать «объективные» основания для суждений о полноте отражения общества писателем, о характере трансформаций реальности в литературе (и для соответствующих «упреков» литературе).
Теоретические основания для отбора и формализации содержательных единиц анализа оставались при этом неопределенными. Исследователи были вынуждены прибегать к интуитивным критериям (за которыми, в конце концов, стояли усвоенные в процессе социализации нормы той или иной литературной культуры), контролировать себя с помощью опроса экспертов-литературоведов (а это опять-таки бесконтрольно вводило в процесс анализа изгнанные, казалось бы, стандарты групповой идеологии литературы), подкреплять правильность своего выбора книг, авторов или жанров литературы данными о читательском успехе анализируемых произведений (проблематика бестселлера либо коммерческого неуспеха). Столь же непроясненным оказался и характер воздействия литературы на общество, по-прежнему понимавшегося в духе рутинных просвещенческих или педагогических максим. Все это заставило к середине 1950‐х гг. усомниться в надежности чисто позитивистских методик анализа литературных фактов, включая технику контент-анализа[378]. Встал вопрос о различении культурного (символического) и собственно социального значения изображаемого в литературе. Это заставило включить в работу историка или социолога литературы опыт таких дисциплин, как герменевтика, философия языка и социолингвистика, феноменологически ориентированная культурантропология, семиотика культуры.