18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид ШУР – Не последний император (страница 7)

18

Синюхаев потянулся к перу: «Напишу отказ. Маму надо слушать».

Кот прыгнул и бросил перо на пол. Перо улетело под кровать. Синюхаев замер, затем, не глядя на кота, шагнул к двери — и остановился. Повернулся. Подошёл к зеркалу. Поправил растрёпанные чёрные волосы и разгладил мундир. Потом — резко сорвал домашнюю рубаху, швырнул на пол. Схватил со стула мундир. Натянул. Сел.

Пробило семь ударов часов. Семь шансов передумать.

Он вскочил. Застегнул пуговицы — одну за другой, будто клятвы.

Швырнул записку на стол— словно хотел от неё избавиться.

Поднял — словно она сама его звала. «Пойду — сотрут. Не пойду — сотру сам.»

Спрятал в карман мундира — словно запечатал свою судьбу.

Пригладил волосы. — Или пойду.

Выпрямился. Стало легче дышать. Он не выбрал. Он подчинился. Тому, что внутри.

Вспомнил учителя из гимназии. Того, кто сказал: «Ты пишешь не для славы. Ты пишешь, потому что иначе задохнёшься». Тогда он не понял. Теперь — понял.

Если не пойдёт — задохнётся. Если пойдёт — умрёт.

Но ждать вечно — нельзя. Выбор был не между жизнью и смертью.

Выбор был между существованием и попыткой стать кем-то.

Он не знал, кем станет. Но прежний Синюхаев умер. Утонул в луже собственного страха.

Кот на подоконнике вдруг щёлкнул когтем по стеклу. Будто отсчитывал последний шанс. Синюхаев вздрогнул. Это был не просто выбор: пойти или не пойти.

Это был выбор: остаться Синюхаевым-тенью или стать Синюхаевым-ходом.

Даже если этот ход вел в бездну.

Посмотрел в зеркало. Лицо в отражении было бледным, испуганным. Он скривил губы — попытка улыбки. Затем нахмурился — гримаса решимости. Потом — пустота. Как у актёра, репетирующего свою роль перед выходом на сцену. За его спиной — тик-так, тик-так — отсчитывали секунды старинные часы.

Синюхаев потянулся к шарфу. Папа велел завязывать узлом внутрь — прятать.

— А я хочу, чтобы меня видели.

Он оставил узел развязанным — нарочно. Не стал выпрямляться. Просто сказал: «Я иду».

И сделал шаг. Первый за всю жизнь. И пошёл. Не к успеху. Не к женщине. К себе.

А за окном снова лаял пёс, и где-то далеко звенел бубенец на санях.

Чёрный кот ждал именно этого момента. Именно этого человека. Кот не мяукнул. Не двинулся. Наблюдал за выходом Синюхаева. В глазах кота отражалось будущее. Дверь захлопнулась. Кот моргнул — впервые за день. Ход. Первый из многих. Кот не смотрел вслед. Он уже знал: Синюхаев вернётся победителем.

В тот день, когда решишь, что жизнь кончена — она только начинается.

Конец — это всегда чужое начало.

Шашки слушают дамок, чтобы исполнять приказы.

Страх — не слабость. Страх — карта. А карта — путь. Главное — не стоять на месте.

Страх был его топливом. А топливо, как известно, имеет свойство воспламеняться.

Он шёл, и ему казалось, что он не отбрасывает тени. Он был пустой клеткой на доске, и в этом таилась странная, невероятная сила. Сила, которая могла либо сотворить его, либо стереть в порошок. И он еще не знал, что из этого страшнее

Он мысленно расставил четыре клетки.

Шанс — выйти за дверь — манил.

Угроза — навсегда остаться в клетке собственного страха — душила.

Ресурс — пустота, в которой можно стать кем угодно — пугал.

Альтернатива — сгнить в долгах и несбывшихся мечтах — была невыносима.

ГЛАВА 2. МАДАМ ЖЕРЕБЦОФФ и СУНДУКОВА

Первый ход на чужой половине

Локация: Английская набережная, дом 11.

Свидетель: Розовый конверт.

О чём эта глава? Он выпьет эликсир и станет всем. Или никем.

Сны становятся реальнее жизни. Но цена за ясность — его собственная душа.

2.1. Петербург

Это был не город, а идея, высеченная в камне на болотах. Гигантский часовой механизм, где люди были шестерёнками, а их судьбы — пружинами. Улицы сходились в линейки строками указов. Фасады дворцов за каменными гримасами скрывали труху несбыточных обещаний. Граждане непрестанно строчили доносы императору, в стены были вделаны глаза и уши. Шёпот в Зимнем Дворце подхватывал ледяной ветер Финского залива, эхо отзывалось в каземате Петропавловской крепости.

Петербург ворочался в лихорадочном сне, мокрой брусчатой впитывая шаги заговорщиков, чтобы потом их сбросить в ледяные воды каналов. Город всасывал души, и Синюхаев чувствовал, как трясина подступает к его горлу. Шпоры цеплялись за чугунные решётки мостов, в Неве тонули последние следы надежды. Фасады домов на Английской набережной, словно застывшие и гладкие щеки покойника, красил румянами закат. На шпиле Петропавловского собора барахталась душа империи. Как золотая бабочка на булавке в коллекции аурелиана.

2.2. Мадам Жеребцофф

Переступив порог дома мадам Жеребцофф, Синюхаев ощутил границу.

Он сделал первый ход на чужой половине доски.

Парадная — с бронзовыми ручками в виде львиных голов.

Пахло воском и дорогими духами. Тёмный зал прорезали блики свечей — остатки человеческого тепла, пытавшегося противостоять враждебному миру за стенами.

Мраморная лестница, ступени отполированы до зеркального блеска.

Потолочные розетки с позолотой, свежей, как утреннее солнце.

Над камином портрет императора. Взгляд не добр и не зол — он оценивал.

Будто уже знал, кто войдёт, и что с ним станет.

В кресле, словно на троне, восседала мадам Жеребцофф. Она была похожа на статую языческой богини, которую слишком добросовестно откормили к жертвоприношению. Розовый пеньюар обтягивал её так плотно, что, казалось, вот-вот лопнет не шов, а сама плоть. В одной руке карты, в другой — рюмка. Показала Синюхаеву в улыбке все зубы так, что у него внутри всё похолодело.

Мадам пальцами рассыпала искры, чтоб мужчины вокруг загорались, как сухие щепки. За спиной дрожало зеркало, пряча тень другого Петербурга — где дороги вели в Рим сквозь Венецию, а каналы пели баркаролы на языке забытых снов.

Она посмотрела — долго.

Его мысли вывернулись наизнанку, стали голыми и беззащитными.

Она жестом предложила ему сесть и выпить розовый чай.

— Многие ставят дома бюсты императора, — сказала хозяйка, небрежно поправляя пеньюар и бросая быстрый взгляд на портрет Павла, — а у меня дома только два бюста — задний и передний! Один — для гостей, другой — для предателей. Какой изволите, поручик?

Она заржала — громко, вызывающе, совсем как лошадь. Синюхаев дёрнулся. В детстве его лягнул пони в зоопарке, и с тех пор лошадиный смех действовал на него хуже любого окрика. Он не краснел от стыда — он бледнел от ужаса. Поэтому и уставился в пол — боялся, что она сейчас лягнёт.

Мадам Жеребцофф довольно хмыкнула, оценив эффект.

— Да ладно, поручик, — прочитала его мысли хозяйка, — искусство должно быть ближе к жизни!

Она встала. Подошла к камину, показывая себя во всей красе, вынула из кармана чёрный платок с вышитым белым гусем. Протёрла стекло. Не от пыли. От отпечатка пальца — чужого. Бросила платок в огонь. Пламя вспыхнуло, пожрало гуся за секунду. Она не отводила взгляда. Улыбнулась уголками губ.

Киже понял: она не женщина. Она — другая система. Которая не прощает.

— Даже любовь сгорает. Главное — уметь воскресать. А Вы в огне не горите, в воде не тонете? Или только боитесь? А чего больше стальной шашки или пули?