18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 111)

18

— Можно расписаться? — нерешительно спросил я.

— Непременно, голубчик, — еще ласковее ответила Ганзен.

В апреле 1932 года, то есть меньше чем через год, Всероссийский Союз писателей, как и другие литературные организации — РАПП, «Перевал», ЛЕФ, — был ликвидирован постановлением ЦК, и мою подпись наверняка не успели вышить. Впрочем, куда-то исчез и сам факсимильный чехол — ни в одном литературном музее я его потом не видел. Жалко!

Два года мы пребывали в некоем промежуточном состоянии, управлял нами Оргкомитет, и лишь в июне — июле 1934 года осуществился прием в единый Союз советских писателей СССР. Все-таки мне запомнился этот летний, жаркий день, когда в Доме писателя, только что предоставленном нам Ленгорсоветом, — до этого мы ютились в Доме печати, — на площадке лестницы вывесили два списка: 139 принятых в члены СП и 89 принятых в кандидаты, иначе говоря, в стажеры. Литераторы толпились перед списками, трепетно ища в них свою судьбу. Оказалось много сюрпризов. Скажем, Геннадий Гор и я, оба начавшие литературный путь в 1927 году, попали в разные списки: Гор в кандидатский (ему повредили придирки критиков к его талантливой, с напряженными поисками новой формы, книжке «Живопись»), я в членский (подсобил «Базиль»). Еще удивительнее, что автор пяти или шести прозаических книг (не считая стихов и переводов) Николай Чуковский был зачислен в стажеры! Через полгода несправедливое неравенство исправили, но удар по самолюбию был уже нанесен. Это сказалось на первом этапе нашей поездки в Мурманск, куда в связи с близящимся Съездом писателей направили выступать перед читателями критика Иосифа Гринберга и прозаиков Н. Чуковского и меня. В вагоне они вдоволь острили насчет своего кандидатства и моего членства, с преувеличенным почтением уступая мне нижнюю полку.

Впрочем, дальше поездка было отличной. Чуковский и я раньше бывали в Мурманске, писали о нем, и нам было интересно посмотреть и сравнить — как изменился он за четыре года. Достаточно сказать, что в 1930 году в городе «высился» всего один каменный двухэтажный дом — столовая наверху, продмаг внизу, — а сейчас мы выступали в театре, мало чем отличавшемся от ленинградских домов культуры. Неузнаваемо вырос и порт, который мы обозрели с горы: побродить по его причалам на этот раз не успели. Мог ли я предполагать, что через семь лет опять окажусь в Мурманске, уже в качестве военного корреспондента, — увижу, услышу, как на него падают бомбы…

Сразу после поездки на Мурман я отправился на Урал, в Нижний Тагил, где все лето в служебной командировке находилась моя жена. Она снимала комнату в квартире секретаря парткома Нижне-Тагильского чугунолитейного завода, что дало нам возможность не раз побывать на этом старинном заводе, полюбоваться на выплавку чугуна, осмотреть все, что нас интересовало. Строился в Нижнем Тагиле и новый завод, рассчитанный уже не на 100 тысяч, а почти на 2 миллиона тонн чугуна. Съездили мы на вагоностроительный завод, для которого жена проектировала служебные и жилые дома. Поднялись на гору Высокую, чуть не целиком состоящую из магнитного железняка, — руды, которой хватит для завода надолго. Заводской пруд живо напомнил мне лето 1917 года в Ижевске, которое я провел в гостях у отца: там тоже был пруд, но уже не в 18, а в 40 верст длиной.

Увлекательной оказалась поездка в Свердловск, где удалось попасть на завод-гигант, знаменитый Уралмаш, обойти за целый рабочий день его цехи, поражавшие величиной и новейшим техническим оборудованием; на собрании в одном из цехов я познакомился и даже стоял на помосте бок о бок с товарищем Кабаковым, секретарем Свердловского обкома, членом партии с 1914 года, крупным, рыжеватым мужчиной, и с интересом слушал его грубоватую, темпераментную речь.

Казалось бы, все увиденное и услышанное за эти недели могло подтолкнуть меня хотя бы на очерк, — многие мои коллеги, и старшие и ровесники, в те годы уже писали (и написали) романы и повести о Магнитке, о Сельмаше, о Сталинградском тракторном, но эта активность меня и смущала. Почти за месяц пребывания на Урале я написал лишь рассказ, в основу которого легли старые и новые впечатления… о Мурмане. Типичное для меня отставание! Но я не жалел, что написал этот рассказ, хотя судьба его оказалась нелегкой.

А вот одна из заметок в старой записной книжке, относящихся к уральской поездке:

«1934. Ночь в вагоне из Тагила в Свердловск. Шесть часов езды. Высокоинтеллигентный мужчина рассказывает соседям по вагону о том, что он видел когда-то в Австрии, потом о цыганах, о санскритских корнях испанского языка, светски любезен с простенькими техникумскими девушками, мешая им спать. Потом сам засыпает сидя. Ночь. Рассвет. В вагон вошли ягодницы. Усевшись, начали пересыпать и отмеривать свои ягоды, готовясь к Свердловску. Вдруг тишину нарушает строгий голос: «Не облизывай ложку! Не облизывай ложку!» Это проснулся интеллигент и увидел, как ягодница облизала деревянную ложку, насыпая ею в стакан землянику. Публика просыпается. Техникумские девушки как ни в чем не бывало покупают землянику у провинившейся ягодницы…»

О, если бы так же подробно я записал речь товарища Кабакова или впечатления о работе гигантского прокатного стана!

В Ленинграде я подоспел к писательскому собранию, выбиравшему членов Правления и делегатов на съезд. Недавно я нашел в старой газете отчет о собрании и прочел там список выбранных делегатов с решающим и совещательным голосом. Значусь в списке и я, и действительно назывался на собрании как кандидат в делегаты, но поехал на съезд по гостевому билету. Впрочем, жил я в гостинице и питался в ресторане (карточная система была еще в силе до конца года) наравне с делегатами. Вообще любопытно сейчас прочитать делегатский список: имена многих ленинградских посланцев неизвестны сегодняшним читателям. Кто помнит, кто слышал о Баузе, Свирине, Камегулове, Лаврухине, Кикутсе, Ральцевиче, Адамовиче (не путать с теперешним белорусским писателем), Майзеле? А ведь их имена стояли рядом с именами Форш, Лавренева, Тынянова, Федина, Маршака, Зощенко, Тихонова, Слонимского, Прокофьева, Каверина, А. Толстого…

Итак — Москва 1934 года. Август. Рядом с Домом Союзов, где идет съезд, строится Дом Совнаркома, а напротив него, на другой стороне Охотного ряда — гостиница «Москва» с вестибюлем метро под ее правым крылом. Столица вовсю перестраивалась, за два года, прошедшие с того дня, когда я впервые в ней побывал, произошло множество перемен. Но Тверская (в недалеком будущем улица Горького) оставалась прежней, ее еще не расширили, не раздвинули, не построили тех больших жилых корпусов — № 2, № 4, № 6, № 8, — простирающихся вплоть до бульварного кольца, к которым за минувшие с той поры сорок с лишком лет все привыкли, словно эти дома существуют вечно.

Входили мы в Дом Союзов не с Дмитровки (Пушкинской), как сейчас, а с фасада здания, выходящего на Охотный ряд. У подъезда толпилось много москвичей — посмотреть на писателей, русских и иностранных. Пропускали внутрь по делегатским и гостевым билетам и разовым пропускам. Я обратил внимание на молодого человека, назвавшего себя сыном покойного Анатолия Васильевича Луначарского, — пропуска у него не было, и попал ли он тогда на съезд — не знаю.

Открытие съезда, конечно, было торжественным, весьма торжественным, но в отличие от послевоенных съездов (скажем, Второго, в 1954 году, в Большом Кремлевском дворце), в президиуме отсутствовали члены Политбюро. Из членов правительства приметил лишь одного — наркома просвещения А. С. Бубнова, имя которого в свое время носил Ленинградский университет. Нарком был облачен в белый китель, равно как и Демьян Бедный, также сидевший в первом ряду президиума. Безыменский снял пиджак (как видно, в подражание Маяковскому!) и остался в подтяжках (чего не позволял себе Маяковский). Величественно, но как всегда подмаргивая, возвышался Алексей Толстой. Сутулился еще не седой Эренбург. Как штык, торчал Тихонов, в те времена показательно худой. Привычные места — как в литературе, так и в президиуме! — занимали недавние рапповцы Киршон, Фадеев, Гладков, Панферов, поочередно потом председательствовавшие на заседаниях. Скромно, хотя и на почетном месте, но как бы в сторонке, держался один из старейшин нашей литературы А. С. Серафимович. Украинцев и белорусов сперва я не знал в лицо, — постепенно мне показали поэтов Миколу Бажана, Рыльского, Янку Купалу, драматургов Микитенко и Кочергу, популярность которых тогда была не меньше, чем у Киршона, и, наконец, автора действительно отличной пьесы «Гибель эскадры» — Корнейчука. Кажется, Александр Корнейчук сидел не в президиуме, а просто в зале.

По мере выступлений и по фотографиям в газетах мы узнавали иностранных писателей — Луи Арагона, Жана Ришара Блока, Вилли Бределя, Иоганнеса Бехера, Эрнста Толлера (через пять лет покончившего с собой драматурга, антифашиста), Мартина Андерсена Нексе, Андре Мальро (будущего министра культуры в послевоенном правительстве де Голля). Речь Мальро (роман которого «Условия человеческого существования» был издан за год до съезда) переводил для нас Юрий Олеша. Меня обрадовало присутствие в этом высоком ареопаге Олеши и Пастернака, так много для меня всегда значивших. Пастернак был необычайно оживлен, весел, выпятив губы, тянулся через ряд, через два к своим грузинским друзьям — к Паоло Яшвили, Тициану Табидзе (с челкой на лбу, как у римского патриция), а я с удовольствием твердил про себя его строки: «Мы были в Грузии. Помножим Нужду на нежность, ад на рай, Теплицу льдам возьмем подножьем, И мы получим этот край…» Помню, через год в Ленинграде, на банкете, устроенном в честь грузинских поэтов, он поднял нашего Александра Андреевича Прокофьева на руки и носил его по всему залу, а тот счастливо смеялся, прикорнув, как младенец, к широкой груди Пастернака…