18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 112)

18

Ежедневно приветствовали съезд пионеры, колхозники, метростроевцы, узбеки, киргизы, военные, многократно в честь съезда бил барабан, звучали фанфары. Съезд длился пятнадцать дней, начавшись с доклада Горького. Читал его Алексей Максимович тихо, надолго закашливался; подвели и несовершенные радиоусилители. В газете на другой день я прочел все внимательно, в том числе настоятельный призыв Горького к коллективным работам — истории фабрик и заводов, истории гражданской войны, книге «День мира». Я знаю, сам видел, что к хорошему замыслу истории фабрик и заводов еще в 1932 году, бывало, примазывались ремесленники и начетчики, оказавшиеся не у дел рапповские чиновники, явно дискредитируя эту тему. Подумалось — знает ли об этом Горький?

Думалось и о многом другом, но когда я смотрел на Горького — из головы не выходило одно: какая громадина! Кроме того, что с возрастом я больше и больше ценил «Клима Самгина», эту эпопею русской жизни почти за полвека, и чистосердечно считал лучшим произведением советской драматургии «Егора Булычева», — в эти дни всего более впечатляла меня сама  л и ч н о с т ь. Вспоминалось поистине подвижническое трудолюбие Горького, его сверхначитанность, всевнимание, а в далекие годы разрухи и голода — неустанная забота о нашей интеллигенции, повседневная боевая защита культуры. Если же с чем-то в его высказываниях и оценках я внутренне не соглашался, то согласен был отнести этот «спор» на потом…

Весь белоколонный зал был увешан портретами классиков, среди которых заметно отсутствовал портрет Достоевского. В кулуарах были развешаны шаржи и карикатуры — лучшие из них принадлежали Кукрыниксам. Я полюбил этих талантливых сатирических художников еще в 1928 году, когда их характерные рисунки появились в первой советской литературной газете «Читатель и писатель», сокращенно — «ЧИП». Годовой комплект ее у меня сохранился: первый номер вышел 7 января 1928 года с портретом Некрасова на первой странице — к 50-летию со дня его смерти; этому номеру исполнилось нынче 55 лет, — вот такие отрезки таких разных эпох!

В один из перерывов беседовала в соседнем ряду заинтересовавшая меня группа: Бабель, Ильф, Евгений Петров и бывший (в 1929—30 гг.) председатель Совнаркома РСФСР Сырцов с женой: спокойное русское лицо, светло-русая голова. Рядом с ним молчал большеголовый, коротко стриженный лысеющий Бабель. В проходе стоял, поставив ногу в американском коричневом башмаке на перекладину стула, Илья Ильф. Оживленно говорил Евгений Петров, негромко ему отвечал Сырцов. Испытывая неловкость, я старался не вслушиваться, — теперь жалею! Бьюсь об заклад, что они вспоминали Одессу-маму: в 1920 году, когда восемнадцатилетний Женя Катаев окончил Одесскую гимназию и стал сотрудником телеграфного агентства, а затем агентом угрозыска, Сырцов был секретарем Одесского губкома.

Какие ораторы мне больше запомнились? Прежде всего назову своего давнего любимца — Олешу. (Давнего, ибо нынче меня раздражает многое даже в «Зависти», не говоря уже о «Строгом юноше» и «Списке благодеяний».) Речь его была патетической. Он уверял, что чувствует себя молодым и счастливым, не испытывает ни к кому зависти, то есть просил не путать его с Кавалеровым, что склонны делать иные критики, а я смотрел на него и с волнением вспоминал, как шесть лет назад подражал ему в своей первой повести и мои товарищи называли меня «олешаченком» (я был не единственным его подражателем). И как всегда в случаях литературной влюбленности, я стеснялся, страшился личного знакомства. Пусть Олеша в Москве, но в Ленинград он наезжал часто, с ним неизменно встречался наш блистательный переводчик Валентин Осипович Стенич («Русский денди» — назвал его в 1918 году Александр Блок). Стенич отлично ко мне относился: познакомил же он меня с немецким антифашистским поэтом и певцом Эрнстом Бушем, автором «Болотных солдат», и мы втроем поужинали, — значит, мог познакомить и с Олешей. Однажды в Доме писателя они сидели рядом, Стенич, смеясь, показывал на меня Олеше и что-то ему говорил, а Олеша в ответ кивал, тоже смотрел на меня и смеялся. Это вконец уязвило мое самолюбие — я поклялся никогда не знакомиться с Юрием Карловичем… Помню, как слушал в одной из комнат Большого драматического театра чтение Олешей пьесы «Список благодеяний» — и опять избег непосредственного знакомства. Лишь незадолго до смерти Юрия Карловича, на одном из послевоенных писательских съездов, он вдруг подошел ко мне и сказал:

— Пьеса, под которой я с удовольствием подписался бы, ваша «Беспокойная старость», Рахманов.

Я так растерялся, что не спросил — видел он спектакль или читал пьесу. Заметил только, что он трезв, но выглядит плохо: седая щетина на подбородке, старый, помятый рябой пиджак. Мне стало до боли жаль Юрия Карловича, я не ощутил счастья от его лестных слов, а вспомнил его незаконченную пьесу «Нищий», где герой стоит в таком виде у двери в аптеку, и гениальный конец рассказа «Лиомпа», где мальчик кричит, вбегая в комнату: «Дедушка, дедушка, тебе гроб принесли!»

С сочувствием слушал я речь Ильи Эренбурга, защитившего тех писателей, что пристально наблюдают, но медленно пишут. Он привел шутливый пример из мира животных и сослался на себя и на Бабеля: «Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами (понимай — Бабелем) быть беременными дольше, чем крольчихи…»

Бабель на это откликнулся самокритично, сказал, что он испытывает к читателям столь беспредельное уважение, что  н е м е е т, назвал себя великим мастером молчания, и съезд наградил его дружным смехом.

Блеснул митинговой речью Всеволод Вишневский, которого я потом много раз слышал, и всегда его речь зажигала. (Но в первую блокадную зиму случалось встречать его в Ленинграде грустным и молчаливым, и это тоже понятно.)

Запомнился конец речи Федина: «Надо дело делать», — веско сказал он своим хорошо поставленным актерским басом; и Леонида Соболева: «Советским писателям даны все права, кроме права писать плохо». Эта классическая формула имела большой успех, цитировалась многими, начиная с Горького и Бабеля; правда, Бабель оспорил «запрет» писать плохо, сказав, опять же под общий смех, что писатели широко пользовались этим правом.

Л. Соболев вполне оценил значение своей речи. Мы с ним жили в довольно второразрядной гостинице — в «Европе» на Неглинной, тогда как наиболее почтенные делегаты поселились в «Гранд-отеле». До своей речи он еще не был классиком и на следующее утро зашел ко мне в номер, чтобы поделиться новейшим способом завязывать шнурки у ботинок, у туфель так, что наружу не торчат ни петли, ни кончики. На деле его, конечно, интересовало, что́ говорят по поводу его речи в широких литературных кругах, в частности среди молодых. Справедливости ради замечу, что в личном общении Леонид Сергеевич был прост, весел, доброжелателен, и через год я очень жалел, что не смог совместить два дела: писать сценарий и ехать в Казахстан с ленинградской писательской бригадой, которую возглавил Соболев.

…А съезд все длился, и уже примелькались лица знаменитых писателей, и утихли споры вокруг доклада о поэзии, который я почему-то пропустил и слышал потом лишь споры, и уже перестала удивлять высокая фигура иностранного писателя в кожаных коротких тирольских штанах, открывавших его голые полные коленки. Словом, съезд близился к завершению. Ждали, что выступит заведующий отделом агитации и пропаганды ЦК партии А. И. Стецкий (ленинградские писатели хорошо его знали, в конце двадцатых годов он был редактором журнала «Звезда»), но выступил только что переведенный в Москву из Нижнего Новгорода (еще не ставшего городом Горьким) неведомый нам Жданов. Кто мог думать, что он сыграет через двенадцать лет, в августе 1946-го, такую знаменательную роль в нашей литературной жизни и заставит надолго замолчать Зощенко и Ахматову! Съездовская речь А. А. Жданова мне не запомнилась, помню только, что он  п р о и з н е с  ее, а не прочел, и произнес очень уверенно и умело.

Писательский съезд привлек всеобщее внимание. Газеты были наполнены съездовскими материалами, и люди следили за происходящим в литературе и около литературы с таким усердием, словно дело шло по меньшей мере о спасении челюскинцев, как это происходило в том же году весной… Кстати, участники съезда с искренним пылом встретили и приветствовали Отто Юльевича Шмидта: Шмидт и спасавшие челюскинцев летчики были в 1934 году знаменитейшими людьми на земле (и на небе!). Помню, через год, когда на сцене БДТ в Ленинграде обнялись и расцеловались два Шмидта — подлинный Отто Юльевич и артист Монахов, изображавший его в спектакле «Не сдаемся», — последовал гром оваций…

А совсем недавно, в новой рубрике «Литературной газеты» — «Страницы истории», — посвященной 50-летию со дня Первого Всесоюзного съезда советских писателей, я прочел, что в 1934 году в моих родных местах, в Котельническом районе Горьковского края, колхозники дали слово сдать к 23 августа (как раз середина съезда) хлебоналог полностью и предложили организовать красный обоз имени Съезда писателей… Больше того, единоличники деревни Никитичи того же района, выполнив хлебоналог, организовали колхоз имени Первого Всесоюзного съезда писателей… Не правда ли, это несколько наивное сообщение, относящееся к столь давним годам и дальним местам (800 километров до Москвы!), невольно вызывает улыбку: вот, значит, куда докатилась тогда слава писательского съезда?!