реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 1)

18

Чёт-нечет

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

ПОЛНЕБА

Повесть

Я хотел вспомнить все большое, но память моя рассыпалась — одни прекрасные мелочи пересчитывал я, как грехи.

I

«Я СЕГОДНЯ»

Спокойствуя белизной, чуть розовея утром, теплея июнем, они привольно развалились на дворе, как купальщики на пляже.

В этой непринужденности есть что-то звериное, простодушное, полевое.

Это — отдых. Летний привал здоровых, сильных, не избалованных жизнью крепкотелых молодцов. Им тесны одежки приличия и порядка. Молодцы велики и благодушны. Сейчас они лентяйничают и вольно дышат, а завтра примутся остервенело работать. Сегодня еще крупнозернистые бока их мирно розовеют сном, росным рассветом, завтра будут они сухи, жарки, пыльны, неустанно быстры. Статичность их временна. Быть может, полдень уже встретят они кружительным разбегом. Может быть… Надпись на стене обещает это.

…Но в сторону надпись! Я не хочу реальной ржавой вывеской рушить этот утренний антропоморфизм. Сейчас я хочу лежать на подоконнике и петь. Петь гимн, славословие мощи, труду, огромным шершавым бокам, ворочающим жизнь. Политэкономический гимн!

Сандалии слетают с ног (забыл вчера починить ремешки). Я крепче утверждаюсь на подоконнике. Он, этот рыжий от времени, исклеванный воробьями подоконник, невозмутим и жёсток. Он делит меня на две автономных части. Между нами равновесие.

Одна — вне дома, вся в солнце. Живут глаза, чудят руки — восторг, преклонение, юность, гимн.

Другая — в комнате: тощие ноги в дешевых кальсонах, мозолистый палец согнулся как нищий, пятки льют яблочный девичий румянец — все дико, некультурно.

Моя солнечная половина начинает:

«О вы, белотелые могущественные близнецы! Вы, тяжеловесные символы довольства, сытости, покоя нашей республики. Вы сами в себе каменно-прочный, веселый залог рабоче-крестьянской смычки!.. Я высокопарен и юношески безграмотен, но выслушайте меня!.. Один общий импульс содрогает меня и вас. Дюны лет не засыплют вас, пока жив я, человек. Это я…»

…Черт! Дрыгаю своей комнатной половиной, позади меня шорох, впереди еще вижу: «НАТУРАЛЬНЫЕ МЕЛЬНИЧНЫЕ ЖЕРНОВА. ПЕТР ПЕТРОВИЧ БЫКОВ С СЫНОВЬЯМИ. ПРОДАЖА ЕЖЕДНЕВНО»… Оборачиваюсь.

Передо мной — мальчишка. Он без штанишек. Он углублен в занятие: спичкой подпаливает мои пятки. Он радостно сопит.

— Чего орешь? — говорит он приветливо. — А ты здорово напугался! Давай поговорим. Вчера я мячик на крышу забросил — достанешь? Ты в бога веришь? Я — нет. У меня папа Николай Иваныч. Ты куришь? Вчера в саду музыка играла. Застегни рубашку — неприлично. У меня мама из дому совсем ушла. Папа говорит: туда и дорога. Ты какое варенье любишь? Я очень умный, а ты?.. Это теперь мои спички, не твои… Наклонись, я тебя за нос дерну. Он что, почем с сажени?.. Куда ты меня?! Я не хочу… Ай-яй!.. Не смей!.. Я скажу… А-а-а!..

Уф! Я выбросил его за дверь, как букет…

Я весь в комнате. Утро и гимны во мне, глубоко. Но я весел. Надежды расцветают быстро, как плесень — в одну ночь. Я верю, что сегодня же начну свой отчет о летней практике.

Я одеваюсь.

Ужасно люблю я мелкие блестящие вещицы! Запонки, заколки, брелоки, слоники, пустячки, которым нет назначения и имени. Я называю их талисманами, вечно верчу в руках, беру в рот, забавляюсь ими, как дикарь.

Фетишизм этот — от впечатлений детства. Отец мой — чертежник. Отсюда — все. Его готовальни — набор мизерных и непонятных инструментов — сверкали сталью. Мои глаза — неистовством. От них! Бурная любовь со временем перешла в привязанность. Склонность осталась.

Я одеваюсь.

Я не доверяю зеркалам. Почему-то кажется, что из-за спины смотрит кто-то посторонний и, наверное, потешается надо мной. Я смущаюсь, и сразу отражение мое дико тускнеет, глаза фальшивят, а мне самому хочется сморкаться и кашлять, как в театре, как в церкви.

Зато я с удовольствием фотографируюсь. На портретах я живее, чем в зеркале, независим от самого себя в момент наблюдения. Как ни смущайся, фотофизиономия невозмутима.

Конечно, я не нарцисс. Я не хочу уподобляться Шпильману: мой институтский приятель, молодой человек в мелких кудряшках, с бараньим лицом; всем показывает свою фотографию и сообщает: «А ведь на самом деле я еще красивее!»

Самовлюбленность — чушь. Я знаю, что далеко не прекрасен. Этакий подсолнечник. Желтое личико. Цыплячья грудь, шейка. Цыплячий подбородок. Можно так сказать? Как будто похоже: он у меня очень мяконький, вперед не выдается, наоборот — назад, и пухом порос.

Я одеваюсь.

Меня интригуют мои уши (я вижу их в зеркале; в глаза в это время, конечно, остерегаюсь смотреть). Уши живут отдельно от меня. Страшно подвижны. Могут сновать вверх, вниз, вперед, назад. Очень чувствительны. Обладают изменчивой окраской. Этакие хамелеоны, мои уши. Иногда мне кажется, будто они светятся в темноте. Флюидальное истечение энергии (или материи?)… Но что несомненно — они сексуальны (при виде девушек сразу краснеют). Когда я сам — ничуть.

(Встречаясь с людьми, я прежде всего обозреваю их уши. У моего хозяина, отца мальчишки, они перламутровы, нежнейшей расцветки, диковинной формы. Сходство с ракушкой, отливающей спектром, довершает серьга, матросская серьга пупырышком, свисающая с левого уха: будто жемчужинка выкатилась.)

В восемь часов я выхожу из дому. Проклятая калитка! Всякий раз производит такой гром, точно в нее бросают жерновами. В соседнем доме таращится из окна любопытное тыквоподобное существо. Медленно ухожу. Чувствую, как блуза на спине морщится и тянет: это тыква провожает меня ласковым взглядом. Мне хочется обернуться и вельможно приветствовать ее: «О, прекрасный эллипсоид!..»

Работа меня не очень утомляет. В командировочном удостоверении я значусь «техником-конструктором по проектированию и сооружению легких железобетонных систем каркасного типа». В списках технического персонала к фамилии Сомов прибавлено: «Практикант. Зачислить старшим рабочим десятка». На деле же мне приходится наблюдать за рытьем котлованов (ям для фундамента). Это пока все. Впрочем, через неделю работа будет интереснее.

Мы строим аэроконюшни.

Городишко уездный, крохотный, пахнет сиренью и свиными бойнями, но почему-то намечен как узловой пункт воздушно-почтовой магистрали. Правда, он стоит на судоходной реке и на скрещении двух железных дорог, он в своем роде центр по закупке сырья, довольно плотно населен, растет вширь.

Итак, строим караван-сарай для ночевки самолетов. Кто-то будет летать! Да, признаться, я завидую им. Мы — что! Мы созидатели дождевых зонтиков. Зонтиками накроются чудесные РИМ-5. Сплошь кожаные, глянцевые, похожие на морских львов пилоты станут склоняться к штурвалам, ластиковые краги великолепных пилотов, почуяв непогоду, замутятся с досады, уездной тоски.

Но — очередной котлован вырыт. Возвращаюсь домой. Моя техническая фуражка производит в тихой улочке космическую бурю. Живут заборы, свистят мальчишки, старухи, угнездившиеся на лавочках у ворот, зорко смотрят, судят, милуют.

По-видимому, я лирик, хотя не пишу стихов (как, совсем не пишу? Гм!), — чувствую это, подходя к дому. Голубая вывеска на доме, странная надпись на ней заслоняет мне ворота, улицу, мир. Через нее я опять вижу детство.

Мое детство прошло под девизом: долой половинки! Мне были антипатичны дробные половинки съедобных и несъедобных вещей. Так же половинные замыслы и образы.

Случались курьезы. Помню, у тетки, земской акушерки с тремя взрослыми подбородками, поскакала из-под очков слезинка, и тетка сказала глухо в платок: «Полжизни прожито!» — «Почему полжизни? — возразил я, шестилетний прохвост. — Может, ты уже завтра умрешь…»

Еще раньше я слышал стихи: «А стезею лазурной и звездной уж полнеба луна обогнула». Я был мал и назойлив. Я спрашивал, не умолкая: «Как полнеба? Вроде как полфунта? Обогнула — значит обернула? Чем обернула? Во что обернула? Стезя — это бумажка? А разве небо твердое?»

Теперь я велик и скромен! Усмехаюсь и гляжу на вывеску:

Профессия моего хозяина — отражать мир. Причем недорого.

Прохожу во двор (бестия калитка!). Не хочется в комнату. Там ждет неоконченный отчет. Присаживаюсь в тень забора, на жернов. Он розов. Покачивается. Под него прячутся гневно-красные хвостики червей. Таинственный шорох. Раскачиваю сильнее. Кричу, как Аладдин:

— Сезам, откройся!

Шаги, на крылечке Гоц. На нем алая рубаха в белых крапинках, кремовые штаны. Вышел этаким мухомором на двор — и ко мне:

— Читали «Известия»? Наверняка шахтинскому Матову объявят шах и мат! — каламбурит он и смеется деснами. — Крыленко их всех взял в работу. Всех! А они-то топят друг друга!

Я поудобнее устраиваюсь на жернове (приятный такой холодок снизу), нога на ногу, терпеливо жду, когда он кончит смеяться. Он такой квашеный, лысый, авантюрные баки, пламенные усы и бледно-розовые перламутровые уши.

Вчера мне сказала его свояченица (жена убежала, свояченица осталась): «Уж как и не беречь-то мне его! Ведь он у меня как ландыш!..» Ничего себе ландыш!

Перед сном слушаю стрижей, дышу. Где-то далеко мальчишеские голоса. Поют:

Все выше, и выше, и выше Стремим мы полет…

Ребячьи голоса на вечерней заре, высокий, до самого неба, мотив хорошо холодит сердце. (Выдумываю? Кажется, нет.)

Снимаю сапог. Вдруг мысль, этаким стрижом: «Стремим мы полет…» Ведь это и мы стремим… Мы, созидатели дождевых зонтиков! Да что ты? Не может быть!