Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 3)
Какая у меня нелепая голова сегодня…
Гоц прошел к себе. Знаю: тронет щепотью лысину — очень ли потная, — станет к зеркалу, отдуваясь, расчешет баки, поморщится, еще раз оглядит себя в зеркале (все в порядке — похож на Гончарова и на «царя-освободителя»), булькнет, сощурясь: «Ничего, сойдет, еще полетаем», сядет к столу — доить бахрому у скатерти, читать «Вестник знания», пить молоко из блюдца, как кошка, шутить со свояченицей.
В трусиках и в футболке иду к Гоцу. В коридоре — свояченица (легка на помине). Она с какой-то ароматной плошкой, длинной, черной, вроде венецианской гондолы. Здороваюсь. (Никак не запомню ее имени.) Что? Что?.. Она — бессловесное, немудрое существо (Гоц сказал о ней однажды, со своей забавной способностью путать, синтезировать заново поговорки: «Она смирный человек — мухи не укусит…»), — она говорит мне, причем быстро-быстро и даже за руку мою свободным пальчиком из-под плошки подержалась:
— Простите… Вы к нам, кажется… Простите, но Николай Иваныч будут недовольны, если вы к обеду в… таком… придете. Они не любят. Братец ихний выходил иногда к обеду в трусиках, так Николай Иваныч и бумажку на дверь прикололи: «Гоц обедает. Голых просят не входить!..» Простите меня, пожалуйста, но Николаю Иванычу вредно волноваться. Ведь он у меня как ландыш!..
IV
СОЗЕРЦАТЕЛЬ КОРАЛЛОВ
Разговор двух братцев всегда нарочито полемичен и переперчен не по существу. Короткий и звонкий, он возникает после обеда так неожиданно, как можно только чихать.
Л ю д в и г. Ну как, Николай Иванович, твои пионеры? Уехали — тебе и горя мало! Признайся, ты ими занят постольку, поскольку детеныш твой — с красным галстуком.
Н и к. И в. Ну-с?
Л ю д в и г. Вот и «ну-с» — по-немецки орех! Так и все твое общественное служение насквозь лично, как полотенце. У тебя нос баклажаном, ты любишь нюхать книжки. Поэтому ты даровой библиотекарь. Ты — герой в отставке, ты — царский летчик, в голове у тебя свербит небо, поэтому ты осоавиахимовец. И все. В остальном ты — как в щелке. Ты ковыряешься. Ты таракан, Коля. У тебя запечные склонности. Произвел рекогносцировку и — в щелку.
Н и к. И в. Ну-с, дальше. Я слушаю тебя, Люля.
Л ю д в и г. Все!
Н и к. И в. У тебя близорукая душа, Люля, и вовсе нет сердца. Я советую тебе записаться в христомол.
Л ю д в и г. Фуй, какой ты злобствующий мещанин, Коля. Сатириконец! Вольтер в наперстке!
Н и к. И в. Люля, не надо делать хвост фонтаном. Ты сам мещанин, только временно иллюминованный. По молодости.
Л ю д в и г. Ты реакционная дырка, Коленька!
Н и к. И в. Милый Люля, ты агитпропка, затычка, Люля!..
Сегодня шли втроем в библиотеку, потели, зевали. Тени наши на падающих заборах вытягивали от любопытства шеи. Хотелось пить. Ломовые лошади по мостовой пылили мохнатыми, как метлы, ногами.
Николай Иваныч говорил:
— Знаете, кто вы, друзья? Чур, не обижаться.
Он показал рукой на окно аптеки. Висел аншлаг: «В продажу поступили молокососы. По ценам Резинтреста».
В библиотеке журчал газетный покой. Мы пили книги. Ручейковая рябь полок струила классиков. Столы плескались современной беллетристикой. Круглая этажерка, вращая справочники, была подобна турбине.
Каталоги мотыльково сквозили белизной. Их листают угарно, как ромашки в июне: «Любит — не любит, любит — не любит, любит…» — «Я — Тепленький! Дайте мне физику». — «Вы Тепленький? Нате вам физику…»
Библиотекарь подобен спруту — он многорук. Николай Иваныч выдавал, записывал, искал, находил, по-шулерски передергивал карточки. Мы с Людвигом пьянели от книг, от жары, от людей, мы лениво сидели, разбросав руки и ноги, были окутаны газетами, что водорослями, цеплялись за них, как крабы.
Уходя, видели: Николай Иваныч оживленно беседовал с моим военным начальством — командиром полка. Я познакомил их здесь в читальне, и Николай Иваныч жестикулировал, как шаман. Вышли — в глаза просочился вечер. Вечер был пылен.
Людвиг и я. Что общего? Я — беспартийный мечтатель, веселый практик, без пары лет инженер-путеец, юноша тонкий и смугло-желтый, как палочка гуммигута. Он — агитпроп, партиец, «апельсинчики», смеющийся горошком. И все же мы подружились в последние дни. Он ремонтирует свою комнату — я с удовольствием пригласил его пока к себе. Я рад пожить рядом с ним, мне хочется узнать его ближе.
Я — весь в мелочах и вижу, запоминаю в других легче всего веснушки. Я наблюдаю за Людвигом в сокровеннейшие его минуты: когда он пишет письма, болтает ложкой в стакане, стрижет ногти. Во всем, по всему он страшно близок мне, я физически чувствую его на расстоянии, будто мы разнополы. Это именно плотское его естество. А что-то другое еще чуждо мне, странно мне, незнакомо, непонятно, неприятно… Неужели это его партийность? Возможно. Я не люблю сектантскую привычку партийцев делать секреты из пустяков, скрывать от нас обыкновенные вещи, о которых пишут в газетах. Самое большое зло в наших вузах — чрезвычайная обособленность партколлективов. Беспартийные, если к тому же они не члены профсоюза, ходят иностранцами. Они свободны даже от всяких общественных нагрузок. Они своекоштны, как кошки на крыше. Отсюда — причины всевозможных упадничеств. Нам трудно сохранять равновесие: центр тяжести выше точки опоры. Мы только умники… а не ваньки-встаньки.
Я попробовал сейчас возобновить, продолжить наш вчерашний разговор. Взглянул на Людвига: он наклонил голову, у него кислое лицо от жары, он идет брезгливо, как по гусеницам.
— …Вы слышали? Сейчас мальчишки дразнили огромную бабу: «Ольга Пална — долга палка!..» Мужик спросил в подворотню: «Здесь, что-ли-ча, доктор?.. Как его, лешего, звать-то?..» Наступив на афишку, вы прочли ее: «Все как один на массовое гулянье!»
…— Слушайте, Людвиг. Я — созерцатель, верно… Но созерцатель активный, бойкий. Наблюдение мое не статично. Обхожу объекты со всех сторон, как обходят норовистую лошадь… И если судьба приклеит к месту, я хоть пяткой поболтаю во время недвижного обозревания. Это избыток жизни и мироощущения. Как иначе сказать? Я живчик! Зато я одинаково увлекаюсь, наблюдая все: человеческие спины, неверный барометр, чужую нежность, борьбу классов и клочок бумажки на ветру. Метод познавания — лирическая взволнованность. Да, да, не удивляйтесь. Правда, это очень непрочный метод, но иные, разные там диалектики и позитивизмы, меня пугают. Я сторонюсь их, как сторонился бы падающих колоколен: либо оглушат, либо задавят…
Людвиг опередил меня на шаг. Ветер дул ему в спину. Складочки бежали по рубахе, как рябь по воде. Он опередил меня на три шага.
— Вы — помесь Маха с мочалой, Виктор. Какая, к черту, активность! Нужна вам только нирвана на морковном соусе да веселоумные разговорчики. Увидите сами — спокойненько проживете, как и не жили. Колокольни падают редко. И помрете вы от подагры…
Последнее пророчество развеселило нас обоих.
— Впрочем, подагра не смертоносна!.. Ну да, все равно, помрете…
Я спросил его сегодня — мы завечерели в растрепанном уездном саду над рекой; нудные попурри оркестра мерли в воде, как мухи; вежливый пароходик уходил от нас, пятясь кормой, словно стесняясь; пивной дядя рыгал над нами в беседке, как пифия; я сказал:
— Людвиг, вы можете быть со мной откровенны? Так, просто, без всяких насмешечек? Да? Тогда скажите обо мне что хотите.
Людвиг трудился над проросшей корнями кочкой, нависшей в обрыв. Когда удалось оторвать ее вовсе и лохматый комок запрыгал вниз по скату, как рыжий пудель, он обернулся и сказал мне серьезно:
— Да. Но я заранее извиняюсь за литературность слога: мы оба — книжники. Виктор, у вас мелкобуржуазное воспитание, но вы уже почти деклассированы временем и обстоятельствами, и вам нужно попробовать теперь совсем оторваться от родного дерна. Тогда вы покатитесь, но не вниз, а вверх, уверяю вас. Вы должны отрешиться от слишком индивидуалистических уютных наклонностей, привычек, от вашего проклятого созерцательства — тогда вы придете к нам. Вы способный парень. Вы будете полезны, не сомневаюсь, хотя я знаю вас очень недавно. Видите ли, мое положение было когда-то сходно с вашим, я попробовал оторваться, мне удалось, и я докатился, я не блуждаю теперь, пристал прочно, пристал к кораллам, я тоже коралл, мы строим…
— …Стремим…
— Что?..
— Советское сокращение: «Стремим — строим мир».
— Ну что ж. Надуманно, но — недурно… А сейчас я вам расскажу притчу об иных современных строителях… В тысяча девятьсот двадцать восьмом году уездный бухгалтер, нудный, приличный, и уездный врач, наркоман и ханжа, вспоминают:
…1903 год. Москва. Большой театр. Встречаются они, приятели: слушатель курсов Езерского (он подает еще иные, не бухгалтерские надежды: по-русски даровитый человек — немного певец, немного художник, у обшлага отпоролись пуговицы, взгляд на мир изумленный) и студент-медик, еще тоже юный, еще не нюхавший жизни и наркотиков. Медик — эсер, только что выпущен из тюрьмы. В нем радость свободы. Обнимает друга. Оба в люстровом свете. Оба в зеркале во весь рост. Видят в зеркале: оба в восторге от себя, от «Кармен», от жизни.
…Теперь вспоминают: уездный больничный бухгалтер с дурно пахнущим ртом, с огромной бородавкой у глаза, похожей на редиску, и врач — наркоман и ханжа. Потом вздыхают и говорят, мечтательно и о с т о р о ж н о понижая голос: «Да, хорошее было время!..» Смотрят в зеркало, вдруг конфузятся и умолкают…