реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том второй (страница 8)

18

22 марта 1687 г.

Придворный композитор Людовика XIV так неистово отбивал такт тяжелой тростью-дирижеркой, что проткнул себе ногу. Началась гангрена, от которой он и умер. Смерть от избытка творческой страсти в буквальном смысле.

Версаль хлюпает. Гниет изнутри, задыхается в кружевах и испарениях немытых тел. По коридорам, затянутым серой кисеей тумана, дрейфуют сонные пажи, неся в руках золотые ночные вазы, полные вчерашней желчи. В воздухе висит запах пудры, жареного мяса и мокрой побелки.

Жан-Батист Люлли, затянутый в камзол так туго, что ребра стонут, возвышается над оркестром. Его парик, огромный и пыльный, как дохлая овца, сполз на лоб. Вокруг – хаос: чья-то рука поправляет сопливый нос скрипача, в углу беззвучно лает шелудивая левретка, кто-то роняет подсвечник, и воск летит на бархат.

– Te Deum! – сипит Люлли. Голос его сорван, во рту привкус меди.

Он поднимает тяжелую трость-батон – кованую дубину, увенчанную золотым набалдашником. Это не дирижерский жест, это замах палача. Музыка начинается не с гармонии, а с хрипа. Люлли бьет об пол. Раз. Два. Грохот дерева о мрамор отдается в зубах. Три!

Трость идет вкривь. Острый наконечник, вобравший в себя всю ярость придворной крысы, пробивает туфлю. Хруст кости тонет в литаврах. Люлли не вскрикивает – он лишь дергает щекой, а из-под пряжки начинает лениво вытекать темная, почти черная жижа.

Через неделю спальня превращается в кунсткамеру. Пахнет уже не пудрой, а сладковатым духом старой бойни. Нога композитора, раздутая до размеров доброго окорока, покоится на шелковых подушках. Гангрена ползет вверх, как верный придворный – цепко и неумолимо.

Врачи в птичьих масках суетятся в полумраке, сталкиваясь лбами. Один из них, с грязными ногтями, тычет пальцем в почерневшую плоть:

– Резать, сударь. До самого паха.

Люлли скалится. Его лицо – маска из мокрого гипса.

– Как я буду танцевать перед Королем-Солнцем на одной ноге? Вы хотите, чтобы я скакал, как одноглазая цапля в болоте?

Он смеется, и этот смех переходит в булькающий кашель. В углу кто-то жадно ест холодного цыпленка, обгладывая кости и бросая их прямо на паркет. Придворные теснятся у кровати, дыша друг другу в затылки; их лица искажены линзами влажного воздуха. Жизнь уходит из него так же, как уходила музыка – через ритм, который невозможно остановить.

В день смерти за окном шел серый, липкий дождь. Люлли лежал в бреду, пытаясь отбить такт пальцами по одеялу. Когда рука бессильно упала, кто-то в толпе зевнул и почесал под мышкой. Творец сдох, оставив после себя лишь вонь гнилой плоти и партитуру, по которой завтра кто-нибудь другой будет исступленно лупить в грязный пол.

Публикация «Начал» Исаака Ньютона

5 июля 1687 г.

День, когда законы Вселенной (движение планет, гравитация) были впервые описаны математически. Человечество «поняло», как работает мир.

Лондон задыхался в желтом, маслянистом тумане, который, казалось, состоял не из воды, а из испарений нечистот и горелой шерсти. Пятое июля выдалось душным, как нутро забитого скота. Грязь на улицах достигла той степени густоты, когда она перестает быть субстанцией и становится средой обитания.

В типографии Джозефа Стритера стоял невыносимый лязг. Пахло кислым вином, прогорклым жиром и свежими чернилами, которые воняли хуже, чем гниющий рогоз. Эдмунд Галлей, чье лицо лоснилось от пота и копоти, стоял над печатным прессом. Его парик съехал набок, обнажая бледную, в рытвинах, кожу черепа. Он вытирал руки о грязный камзол, оставляя на бархате иссиня-черные мазки, похожие на трупные пятна.

– Готово ли? – прохрипел Галлей. Голос его тонул в чавканье типографских валов.

На заплеванном полу валялись размокшие листы. По ним пробежала крыса, волоча за собой обрубок хвоста. Кто-то в углу надрывно кашлял, выплевывая густую мокроту прямо на стопку чистой бумаги.

Из тени вынырнул подмастерье – существо неопределенного пола и возраста, с бельмом на левом глазу и постоянно подергивающейся щекой. Он протянул Галлею тяжелый, еще влажный фолиант. «Philosophiæ Naturalis Principia Mathematica».

Галлей раскрыл книгу. На чистых страницах, среди этого хаоса испражнений и нищеты, ровными колонками выстроились сухие, беспощадные формулы. Геометрические фигуры казались инородными телами, хирургическими инструментами, вонзенными в тушу мироздания. Законы тяготения были прописаны четко, словно приговор.

Снаружи, за окном, пьяный нищий пытался поймать за хвост облезлую кошку, оба они валялись в жиже, подчиняясь закону всемирного тяготения с каким-то особенным, скотским рвением.

– Ну вот, – пробормотал Галлей, ковыряя в зубе щепкой. – Теперь мы знаем, почему яблоко падает в навоз, а Луна не падает на нас. Математика, сударь. Чистый расчет.

Он посмотрел на печатника, который в этот момент мочился в ведро с обрезками бумаги. Весь мир – от движения Юпитера до консистенции этой мочи – был теперь пойман, измерен и взвешен. Вселенная оказалась не божественным садом, а огромной, скрипучей, забрызганной гноем машиной, шестеренки которой Исаак, этот желчный отшельник из Кембриджа, наконец-то пересчитал.

Галлей вышел на крыльцо. Тяжелое, свинцовое небо давило на город. Где-то высоко, над слоями сажи и человеческого дыхания, планеты послушно чертили свои эллипсы, не в силах вырваться из математической клетки. Было невыносимо тесно. Свободы больше не существовало – осталась только инерция и масса.

Выход труда «Опыт о человеческом разумении» Локка

1690 год

Джон Локк заявил, что человек рождается Tabula rasa (чистой доской), а все идеи приходят из опыта. Пафос равенства: если мы рождаемся «пустыми», значит, короли и крестьяне изначально равны, а все решает воспитание.

Склизко. В воздухе висит не то туман, не то испарения из переполненных выгребных ям Оксфорда. Год Господень 1690-й, но кажется, что время свернулось в грязный рулон и гниет в углу.

Джон Локк, сутулый, с серым лицом человека, чьи кишки давно ведут с ним отдельную, изнурительную войну, продирается сквозь анфиладу комнат. В комнатах тесно. Всюду навалены тюки, какие-то медные тазы, копошатся слуги, похожие на мокрых крыс. Кто-то задевает его плечом, обдает запахом кислой капусты и немытого тела. Локк не оборачивается. Он несет в руках стопку листов – «Опыт о человеческом разумении». Листы влажные, чернила расплываются, превращая великие мысли в серые кляксы.

– Чистая доска, – бормочет он, уворачиваясь от висящей на просушке простыни, тяжелой от серой воды. – Tabula rasa, черт бы ее побрал...

В углу, на перевернутом корыте, сидит младенец. Существо неопределенного пола, обмазанное кашей и сажей. Оно смотрит на философа выпученными, бессмысленными глазами. Локк останавливается. Его длинный нос дергается. Из соседней залы доносится грохот – упал шкаф или выронили покойника. Никто не обращает внимания.

– Вот он, – сипит Локк, тыча пальцем в сторону младенца. – Чист. Пуст. Как дно этого корыта. Что принц, что сын свинопаса – в начале один и тот же кисель в черепной коробке.

Младенец пускает пузырь. Сверху, с потолка, капает что-то черное.

– Ваше величество... – философ отвешивает шутовской поклон куче тряпья в углу. – Если в вас ничего нет от рождения, значит, и божественное право ваше – просто плохо выстиранный парик. Опыт! Только опыт вколачивает в нас человека.

В комнату вваливается некто в судейской мантии, забрызганной жиром. Он несет жареного гуся, вцепившись в него зубами прямо на ходу. Глотает, давится, косится на Локка.

– Что пишешь, Джонни? Опять про равенство? Гляди, допишешься до дыбы.

– Равенство в пустоте, – огрызается Локк. – Мы все – просто глина, в которую жизнь тычет пальцами. Воспитание – вот что превращает эту глину либо в кувшин для вина, либо в ночной горшок.

Они оба смотрят на младенца.

– У него еще дед воровал, – говорит судья. – В крови это. Гниль в крови, Джонни.

Локк наклоняется вперед, так близко, что чувствует запах гнилых зубов старика. Его лицо кривится в ироничной гримасе, похожей на судорогу.

– В крови только железо и соль, дурак. А идеи приходят снаружи. Через нос, через уши, через эту вот жижу на ботинке. Мы все – просто глина под дождем. Кто-то слепит святого, кто-то – висельника.

Он смотрит, как служанка, пробегая мимо, отвешивает младенцу звонкую затрещину просто так, для порядка. Младенец орет. Рот его – черная дыра в мясном лице.

– Вот и воспитание, – хмыкает Локк. – Первое впечатление. Первая запись на доске. Грязь, боль и крики. Добро пожаловать в мир разума.

Он идет дальше. Проход сужается. Стены облеплены старыми газетами и какими-то липкими объявлениями. Становится совсем темно. Локк спотыкается о чьи-то ноги, торчащие из-под лестницы. Слышно, как где-то за стеной методично бьют посуду.

Впереди маячит свет – холодный, неуютный. Там, за дверью, печатный станок будет жевать его бумагу, превращая «Чистую доску» в тираж. Локк прижимает рукопись к груди. Он знает: завтра короли прочтут, что они сделаны из того же теста, что и этот заплеванный младенец на корыте. И это будет смешно. Так смешно, что захочется выть, зарывшись лицом в холодную солому.

Он выходит в коридор, где в воздухе кружится пух из разорванной подушки. Белые хлопья оседают на его черном кафтане, делая его похожим на общипанную птицу.