Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том второй (страница 4)
Кто-то за ширмой громко испускает газы, кто-то сморкается в подол расшитого золотом платья. Абсурдная суета: евнух с перекошенным ртом пытается поймать муху, севшую на лоб покойной императрицы.
– Постройте... – выплевывает Джахан вместе с вязкой слюной. – Из камня. Чтобы белее, чем этот саван. Чтобы до самой луны воняло моей скорбью.
Проходит год, пять, десять. Грязь не просыхает. На берегу Джамны – месиво. Белый мрамор везут из Макраны на ободранных волах; животные дохнут, их туши гниют прямо на дорогах, вплетаясь в общую эстетику великой стройки. Тысячи костлявых полуголых людей барахтаются в известковом растворе. Слышно чавканье шагов по жиже и монотонный хруст костей – это бьют тех, кто уронил резец.
Джахан ходит среди лесов, задевая плечом чьи-то потные спины. В проходах тесно, повсюду висят какие-то тряпки, кишки животных, капает мутная вода. Архитектор, старик с бельмом на глазу, пытается показать чертеж, но в лицо ему влетает дохлая курица, брошенная кем-то сверху.
– Геометрия, – бормочет старик, вытирая слизь с пергамента. – Симметрия, господин. Это будет рай на земле.
Рай выглядит как бесконечная пытка известковой пылью. Мрамор кусает глаза. Стены растут, облепляемые строительным мусором и человеческими испражнениями. Красота рождается из хрипа и нечистот. Джахан смотрит на купол: он ослепительно бел, но под ним, в тени, всегда кто-то кашляет кровью или догрызает гнилую корку.
Когда спустя двадцать два года последний камень встает на место, Шах Джахан понимает: памятник готов. Он так велик, что за ним не видно неба, и так холоден, что в его идеальных стенах хочется только одного – наконец-то перестать дышать этим тяжелым, пропитанным любовью и гнилью воздухом.
Суд над Галилео Галилеем
Сырой туман висел под сводами Санта-Мария-сопра-Минерва, перемешанный с запахом прогорклого воска, немытых тел и кислых винных испарений. В углах что-то чавкало и возилось; возможно, крысы, а возможно – судейские писцы в засаленных сутанах. Снаружи, за толстыми стенами, Рим задыхался от жары и нечистот, но здесь царил вечный холод могильной плиты.
Галилей стоял на коленях. Его старые суставы хрустнули так отчетливо, что кардинал в первом ряду брезгливо поморщился и принялся ковырять в ухе длинным, загнутым ногтем. Ученого знобило. Рубаха липла к спине, пропитавшись холодным потом страха и унижения. Над ним нависала комиссия – скопище дряхлых тел, задрапированных в тяжелый пурпур, задыхающихся от собственной важности и одышки.
– Читай, старик, – прохрипел кто-то сверху. – Не тяни. У папы суп стынет.
Галилей кашлянул, выплевывая густую мокроту прямо на мраморный пол. Текст отречения дрожал в его узловатых пальцах. Бумага казалась чудовищно тяжелой, будто в нее вкатали свинец. Он начал читать – монотонно, запинаясь на латинских слогах, которые теперь казались лишенными всякого смысла. Слова падали в вязкую тишину зала, как камни в болото.
Вокруг творился привычный абсурд. Какой-то служка с дебиловатым лицом усердно чистил подсвечник куском грязной ветоши, толкая ученого локтем при каждом движении. В проходе двое стражников в ржавых кирасах шепотом спорили о цене на козлятину, время от времени сплевывая на пол семечки. Мир распадался на детали: бородавка на носу инквизитора, муха, запутавшаяся в складках балдахина, капля пота, медленно ползущая по морщинистой щеке подсудимого.
– ...я, Галилео Галилей, – голос его сорвался на свистящий хрип, – проклинаю и ненавижу... заблуждения и ереси мои...
Он коснулся губами холодного Евангелия. Вкус пергамента и пыли. Кто-то из судей громко испустил газы, и по залу разнесся смешок, тут же подавленный сухим кашлем. Истина не торжествовала; она просто захлебывалась в бытовой грязи.
Когда его подняли под руки, чтобы увести в полумрак коридоров, Галилей едва передвигал ноги. Тяжелые сапоги стражников грохотали по плитам, выбивая пыль. У самого выхода, когда вонючее дыхание города уже ударило в лицо, старик споткнулся. Он наклонился, якобы поправить шнурок, а на деле – чтобы просто не рухнуть в эту липкую жижу.
Губы его, покрытые белесой коркой, шевельнулись. В общем гуле, в криках торговок за порогом и звоне колоколов, этот звук был почти не слышен.
– А она все-таки... – он сплюнул кровянистую слюну на ботинок конвоира, – вертится, скотина.
Стражник, не расслышав, грубо толкнул его в спину древком алебарды. Галилей поплелся дальше, растворяясь в серой толпе, в грязи и в бесконечном, бессмысленном кружении Земли среди холодных, безразличных звезд.
«Рассуждение о методе» Декарта
Сырость липла к камням Лейдена, как холодный пот к покойнику. В узком простенке между таверной и скотобойней теснилась слякоть: вязкое месиво из подтаявшего снега, коровьей мочи и ошметков капустных листов. Сверху, с невидимого за густым туманом неба, капало что-то среднее между дождем и сажей.
Рене сидел в тесной каморке, где пахло прогорклым жиром и застоявшимся страхом. У него мерзли пальцы. На столе, покрытом пятнами неизвестного происхождения, дрожал огарок свечи, выхватывая из темноты то облупленный угол шкафа, то чье-то задыхающееся лицо в дверной щели. За стеной кто-то долго, с надрывом кашлял, выплевывая легкие в таз; судя по звуку, металл был дырявым.
– Сомнение, – прохрипел Рене, не узнавая собственного голоса. – Нужно все это... в нужник.
Он посмотрел на свои руки. Они казались чужими, покрытыми мелкой чешуей холода. А что, если этих рук нет? Что, если этот смрадный город, этот кашляющий старик за стеной и даже эта жирная муха, вмерзшая в подоконник – лишь морок, подсунутый злокозненным демоном?
Снаружи прогрохотала телега. Слышались крики, чавканье сапог по грязи, звук удара – тяжелого, мясного. Кто-то завыл, тонко и нудно, как несмазанная петля. В комнату ввалился слуга, обросший клочковатой бородой, с которой свисала капля жира. Он притащил поднос с вареной репой, выглядевшей как опухоль.
– Кушайте, господин милостивый, – просипел слуга, обдавая Рене запахом гнилых зубов. – Свежее, только из котла. Кошка в нем, правда, утопла, но мы ее выудили.
Рене взглянул на репу. Мир вокруг расслаивался. Если чувства лгут, если плоть – лишь обманчивый кисель, то на что опереться в этом хаосе нечистот? Он закрыл глаза, пытаясь отгородиться от хлюпанья и вони. В голове, за костью лба, что-то щелкнуло.
«Я мыслю», – произнес он внутри себя. Это было сухое, колючее чувство, единственное, что не воняло и не разлагалось.
Он открыл глаза. Слуга все еще стоял рядом, ковыряя в ухе грязным когтем. В углу комнаты крыса доедала чей-то брошенный башмак. Мир был омерзителен, бессмыслен и избыточен. Но в центре этого гноящегося нарыва пульсировала крошечная, ледяная точка чистого рацио.
– Я мыслю, – повторил он вслух, обращаясь к мушиному трупу на окне. – Следовательно, я существую.
Слуга непонимающе рыгнул и вытер нос рукавом.
– Ну, существуете, вестимо, – согласился он. – Только сапоги-то заляпали. Там на площади опять кого-то колесуют, господин. Пойдемте глянем? Для бодрости духа.
Декарт посмотрел на него с горькой, почти неживой усмешкой. Его интеллект только что выстроил целую вселенную из пустоты, а под окном по-прежнему хлюпала вечность, состоящая из дерьма и тумана.
– Эй, хозяин! – крикнул Рене в пустоту, вытирая пальцы о сальный камзол. – Я существую. Остальное – в помойку.
Битва при Рокруа: гибель «испанских терций»
Сырая, белесая хмарь висела над равниной Рокруа, перемешиваясь с жирным пороховым дымом. Воздух был густым, как остывшая каша; его нельзя было вдыхать – только заглатывать кусками, морщась от привкуса жженой шерсти и железной окалины. Где-то в этой мути, за пеленой, всхрапывали невидимые кони, и этот звук, влажный и утробный, казался отчетливее человеческих криков.
В центре месива стояли они. Остатки терций.
Старый капитан де ла Роча выплюнул в грязь вязкую розовую слюну. У него не хватало трех пальцев на левой руке, а правая намертво присохла к эфесу рапиры через запекшуюся кровь.
Рядом, привалившись к горелому лафету, икал молодой алебардщик; из его распоротого живота медленно, с достоинством вываливалось что-то серо-голубое, похожее на жирных морских червей. Сержант в помятой кирасе, заляпанной птичьим пометом и человечьими брызгами, методично обтирал лицо грязным платком, размазывая копоть по глубоким морщинам.
– Господи, помилуй нас, грешных, – пробормотал сержант, и тут же гулко выругался, потому что мимо пролетел сапог – просто чей-то одинокий сапог, подброшенный близким взрывом.