Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том второй (страница 12)
Полтавская битва
Грязь под Полтавой имела вкус дегтя и немытого человечьего тела. Она чавкала, всасывая в себя сапоги, обломки фургонов и обрывки шведских штандартов. Воздух застыл киселем, пропитанным гарью, кислым потом и запахом развороченных внутренностей.
Государь Петр Алексеевич, зажатый в толпе потных преображенцев, казался нелепо длинным, вырубленным из сырого дерева идолом. Его треуголка сбилась на затылок, обнажив высокий, лоснящийся от испарины лоб. Правая щека дергалась в такт далекому пушечному лаю. Он не кричал «за Отечество» – он хрипел, пуская слюну, и тыкал заскорузлым пальцем в сторону дымной завесы, где среди серого марева метались тени в синих мундирах.
– Дожали-таки, курвы… – просипел кто-то рядом, захлебываясь кашлем.
Карл, еще вчера казавшийся античным богом, теперь напоминал тряпичную куклу, которую волокли на носилках среди общего содома. Его шведы, эти чистенькие, отутюженные протестантские машины, превратились в кучу окровавленного тряпья. Они ползали в жиже, пытаясь удержать ускользающую жизнь, а русские мужики в пропотевших кафтанах деловито докалывали их штыками, будто резали кабанцов на подворье.
Все было мелко, тесно и страшно. Пространство сузилось до расстояния вытянутой руки. Огромный бородатый гренадер с выбитым глазом совал какому-то пленному офицеру в рот грязную корку хлеба, бормоча: «Ешь, милок, теперича ты наш, имперский...». Пленный плакал, и слезы прокладывали чистые дорожки на его лице, покрытом копотью.
Баланс сил в Европе рухнул не под звуки труб, а с сухим хрустом ломающихся костей. Великая держава кончалась здесь, в канаве, под гогот пьяных денщиков и визг недорезанных лошадей.
Петр схватил за ворот подвернувшегося Меншикова и долго, с каким-то утробным рыком, вглядывался в его лицо, пока не разразился хриплым хохотом, выплевывая слова вместе с густой слюной:
– Виктория! Виктория, сукин ты сын!
В воздухе висела тяжелая, липкая тишина, которую внезапно прорезал крик петуха. Посреди дымного поля, где только что решалась судьба Европы, стоял грязный стол. На нем – серебряная посуда, объедки и лужа пролитого вина, похожая на карту новых границ. Империя рождалась не в блеске золота, а в хрипах, мате и запахе дегтя. Старый мир рухнул в канаву, а новый – кособокий, потный и нетрезвый – неуклюже лез на престол, вытирая окровавленные руки о подол истории.
Спор Ньютона и Лейбница о приоритете
Лондон задыхался в желтой жиже. Туман, перемешанный с угольной гарью и испарениями нечистот, вползал в ноздри, оседая на языке привкусом жженой кости.
В зале Королевского общества пахло кислым сукном, несвежим дыханием старых людей и мокрой собачьей шерстью. Сэр Исаак сидел во главе стола, неподвижный, как соляной столп, в парике, похожем на сбитый ком грязной ваты. Его пальцы, испачканные чернилами и сулемой, нервно перебирали края пергамента. Он не смотрел на присутствующих. Он смотрел сквозь них, туда, где в пустоте вращались ледяные сферы, подчиненные его флюксиям.
– Плагиат, – проскрежетал кто-то в углу, и этот звук утонул в коллективном кашле.
На столе лежала «Commercium Epistolicum» – приговор, сброшюрованный в кожу мертвого теленка. Ньютон сам составил этот отчет, сам назначил судей, сам нашептал им вердикт. Это была хирургическая операция без наркоза.
А там, в Ганновере, Лейбниц – смешной, суетливый, в огромном, пахнущем молью парике – задыхался в придворных интригах. Он изобрел знаки, изящные петли интегралов, похожие на рыболовные крючки, которыми он выуживал бесконечность из мутной воды бытия. Но здесь, в Лондоне, эти петли превращались в удавку.
По залу пронесли поднос с остывшим чаем. Капля темной жидкости упала на чертеж, расплываясь грязным пятном, похожим на трупный остров. Сэр Исаак внезапно оскалился. Его зубы были желтыми, как старые клавиши клавесина.
– Он украл метод, – прошептал Ньютон, и голос его был сух, как треск ломающейся сухой ветки. – Он взял мою Вселенную и переименовал в ней звезды.
В углу зала какой-то лакей с шумом высморкался в кулак и вытер руку о гобелен. Мир разваливался на куски: здесь – заплеванная мостовая и интриги дряхлых ученых, там – чистая геометрия Бога. И эти два пространства никак не могли сойтись.
Ньютон медленно поднял перо. Оно выглядело как стилет. Он вписывал в протокол окончательное уничтожение врага, и в этот момент его лицо, изборожденное морщинами, как топографическая карта ада, светилось почти религиозным восторгом. Он не просто забирал приоритет – он вычеркивал имя Лейбница из ткани времени, превращая живого человека в типографскую опечатку.
За окном проехала телега, груженная требухой. Скрежет колес по булыжнику отозвался в черепах присутствующих невыносимой болью. Вселенная была исчислена, взвешена и признана собственностью одного человека. Великая истина родилась в грязи, среди запаха мочи и звуков кишечного расстройства.
Паровая машина Ньюкомена
В Дадли хлюпало. Небо, цвета застиранной мешковины, провисло до самых труб, изрыгая серую взвесь – не то дождь, не то чешую небесных рыб. У входа в шахту Коннигри толпились существа в отрепьях, мазаные углем и липким потом; кто-то сморкался в кулак, кто-то жевал корень, похожий на палец мертвеца. В центре этого месива, среди чада и лязга, возвышалось Оно.
Огромное, кособокое дерево из железа и кирпича. Машина.
Томас Ньюкомен, похожий на промокшую сову в просаленном камзоле, совал грязный палец в зазоры между заклепками. Он что-то бормотал про «силу пустоты», но слова его тонули в утробном рыке котла. Рядом подмастерье, сопливый малый с бельмом на глазу, бил палкой тощую собаку, которая пыталась помочиться на поршень.
– Живее, матерь твою за ногу! – взвизгнул Ньюкомен, когда цепь на коромысле дернулась, выплевывая струю горячей слизи. – Пускай пар!
В цилиндре что-то охнуло, будто захлебнулся великан. Вверх взметнулось чудовищное железное плечо, облепленное ржавчиной и птичьим пометом. Толпа ахнула, кто-то упал в грязь, крестясь заскорузлыми пальцами. Вода, черная и зловонная, хлынула из недр земли, выблеванная медным горлом насоса. Она заливала сапоги, мешалась с навозом, несла в себе щепки и чьи-то забытые кости.
Это был триумф. Огонь жрал уголь, вода превращалась в ярость, и железная дура, качаясь, заменяла пятьсот лошадей, которые сейчас, должно быть, дохли где-то в стойлах, не понимая, что их время вышло.
– Смотрите, свиньи! – кричал Ньюкомен, хватая за грудки проходящего мимо пастора, у которого из кармана торчала недоеденная селедка. – Это же сам Господь дышит! Вакуум! Понимаешь ты своим бараньим умом? Пустота тянет!
Пастор икнул, обдав Ньюкомена запахом дешевого эля, и меланхолично плюнул в сторону сипящего поршня. Машина ответила ему оглушительным ударом – металл о металл. Сверху, с деревянных мостков, упала дохлая крыса, угодив прямо в кипящий котел. Никто не заметил.
Мир погружался в густой, жирный туман. Сквозь него едва проглядывали очертания новой эры: бесконечные рычаги, чад, копоть, забивающая легкие, и этот мерный, сводящий с ума стук железного сердца. Человек приручил стихию, чтобы она выкачивала дерьмо из его подвала.
Вдалеке кто-то завыл – то ли от восторга, то ли от зубной боли. Над шахтой, в серой мгле, медленно и нелепо махало железное крыло, вбивая первый гвоздь в гроб тишины.
Предательство принца Алексея
Сырая петербургская мгла, перемешанная с конским навозом и запахом гнилой рыбы, вползала под кафтан, липла к телу чесоткой. Алексей Петрович, сутулый, с вытянутым, как у испуганной птицы, лицом, брел через двор, спотыкаясь о невидимые в тумане коряги. Где-то в глубине верфи выл брошенный пес, и этот звук перекрывался истошным, кашляющим хохотом невидимых плотников.
– Ефросинья, девка, где ты? – просипел царевич, хватаясь за склизкую стену.
Вместо ответа из тумана выплыла чья-то рябая физиономия, обдала перегаром и канула в серую жижу. В колыбели новой империи все было недостроено, все сочилось сукровицей и дегтем. Отец, гигант с дергающимся глазом, строил рай, а выходил скотный двор, заваленный чертежами и голландским табаком.
Царевич влез в карету. Внутри пахло старой кожей и чесноком. Его спутники – тени с небритыми щеками – копошились в углах, шурша бумагами. Это было не бегство героя, а судорога червя, которого пытаются раздавить огромным ботфортом.