Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том второй (страница 1)
Леонид Карпов
Всемирная история: грязная и вонючая. Том второй
Библейское сотворение мира
Вязкая, сизая сумерь выкипела из пустоты, как прогорклая овсянка. На календаре, которого еще нет, значится воскресенье, двадцать третье октября. По гнилому безвременью разносится чавканье, сопение и дребезг невидимых медных тазов.
В начале было не Слово, а кашель. Натужный, с привкусом сырой земли и ржавчины. Творец, невидимый в этой кисельной гуще, сморкается в кулак, и от этого жеста в разные стороны разлетаются туманные ошметки – будущие туманности Андромеды и прочий звездный сор. Пахнет прелыми тряпками, пролитым уксусом и немытым телом.
– Да будет, – хрипит Он, и голос Его тонет в гомоне нерожденных херувимов, которые уже толкаются локтями в тесноте, сморкаются в подолы и пихают друг друга под ребра.
Свет не ликует. Он просачивается неохотно, желтушный, как моча больного старика. Этот свет освещает только грязь под ногтями мироздания и бесконечные ряды пустых ведер. Внизу, в жирной жиже, копошатся какие-то белесые гады – еще не рыбы, но уже с тоскливыми человеческими глазами. Они задыхаются в первородном иле, разевая рты в беззвучном крике.
Кто-то невидимый в углу бытия долго и нудно мочится в жестяное корыто. Звук гулкий, раздражающий.
Пафос момента зашкаливает: Бог, чертыхаясь, пытается разделить свет от тьмы, но они слиплись, как непропеченное тесто. Он тянет их в разные стороны, жилы на Его руках вздуваются, с подоконника Вселенной падает облупленная чашка и разбивается вдребезги – так рождается время.
– Трудно быть Богом! – вздыхает Он, вытирая пот со лба.
Повсюду – теснота. Небесная твердь оказывается низким, закопченным потолком, с которого капает соленая влага. Дух Божий носится над водою, но делает это как-то боком, неуклюже, задевая крылом развешанное на просушку белье вечности. Изо рта у Него идет пар. Первые сутки подходят к концу в липком кошмаре самозарождающейся материи, где каждый атом уже заранее виноват и смердит будущим тленом.
Это был вечер первый. Воскресенье. Впереди – целая неделя такой же нелепой, потной и бессмысленной возни.
Сотворение Адама и Евы
Двадцать восьмое октября. Год четыре тысячи четвертый до начала всей этой чехарды, если верить какому-то будущему епископу с водянистыми глазами. Суббота, кажется. Или пятница? Впрочем, какая разница, если время еще не успело протухнуть.
Воздух густой, как неснятые сливки, перемешанные с известковой пылью. Пахнет сырой рыбой, прелой соломой и чем-то невыносимо чистым, отчего тянет сплюнуть. С неба валится серый, липкий туман, обволакивая недоделанные скалы и тощих, еще не пришедших в себя птеродактилей, которые неуклюже хлопают кожистыми крыльями, влипая в грязь.
В центре этого месива – Творец. Он огромен, неопрятен, в заляпанном чем-то буром хитоне, рукава засучены по локоть. Из кармана торчит обгрызанное яблоко – видимо, заготовка. Он тяжело дышит, от него веет озоном и чесноком.
– Подавай! – сипит Он в пустоту.
Под ногами копошится прах. Это не благородная глина из мифов, а жирное, черное звериное говно, полное навозных червей и перетертых в труху ракушек. Господь запускает в этот кисель свои заскорузлые пальцы, долго шарит там, выуживая комья, лепит что-то длинное, костлявое, с выпирающими ребрами.
Вот оно ложится в лужу – Первый. Бледное, беззащитное, с синеватыми прожилками на веках. Лицо у него растерянное, словно ему уже пообещали ипотеку и вечные муки. Господь наклоняется низко-низко, Его седая борода окунается в жижу, щекоча бесчувственный нос Творения.
– Дыши, паршивец, – ворчит Демиург.
Короткий, резкий выдох – как удар кузнечного меха. «Дыхание жизни» влетает в ноздри Адама вместе с парой случайных мух. Тот вздрагивает, заходится в сухом, лающем кашле, выплевывая слизь. В глазах – сразу, без подготовки – загорается этот жуткий, нечеловеческий блеск искры Божества. Образ и подобие, понимаешь ли. Сразу видно: будет врать, красть и строить соборы из коровьего навоза.
– Владычествуй, – Господь вытирает руки о подол. – Над рыбами морскими, над гадами... Вон тот гад, видишь? Не ешь его. Или ешь. У тебя же свобода выбора, черт бы тебя подрал.
Рядом, из того же дерьма и какого-то лишнего ребра, уже вылупляется Вторая. Она голая, озябшая, с волосами, перепачканными в торфе. Смотрит на Адама с глубоким, исконным подозрением. Адам пытается встать, скользит в грязи, цепляется за хвост пробегающего мимо единорога. Единорог харкает желчью и брыкается.
– Ну, – Творец чешет затылок, глядя на свое отражение в зрачках человека. – Поехали. Теперь сами.
Он отворачивается и уходит в туман, тяжело волоча ноги. В спину Ему несется первый человеческий звук – не молитва, не псалом, а утробное, клаустрофобное рычание от осознания того, что впереди – целая вечность, а присесть решительно некуда.
Над миром повисает гнетущая тишина, прерываемая лишь чавканьем сонных зверей и далеким, отчетливым скрипом еще не изобретенной гильотины. В кустах кто-то громко, с наслаждением сплюнул. История хомно сапиенсов началась.
Изгнание из Рая
Вязкий, серый кисель тумана облепил лопухи размером с могильную плиту. Где-то в глубине сада, за спиной, чавкало и хлюпало – то ли перезрелый плод рухнул в жирную грязь, то ли невидимая тварь со стоном пережевывала собственное копыто. Пахло прокисшим молоком, сырой шерстью и застарелым потом Бога.
Адам шел первым. На затылке у него вздулся багровый чирей, а из пор вместе с испариной лезла какая-то серая труха. Он споткнулся о корягу, похожую на скрюченную человеческую голень, и долго, надсадно харкал в лужу, в которой плавали объедки вечности.
Ева тащилась следом, вцепившись пальцами в его облезлую шкуру. У нее из носа текла тонкая нитка сукровицы, а в спутанных волосах застрял дохлый шмель. Она не плакала – в горле застрял комок из непереваренной мудрости и сырой земли.
– Ну? – прохрипел Адам, оборачиваясь. Лицо его в сумерках казалось маской из плохо пропеченного теста. – Все?
Сзади, над невидимой границей, висел звук: не то скрежет ржавого железа о кость, не то кашель Херувима, задыхающегося в облаке собственной святости. Пламенный меч не горел, а чадил, выплевывая жирную копоть, которая садилась на их голые плечи.
Они вывалились за предел.
Здесь сразу стало холодно и мелко. Вместо золотого света – гнилая хмарь. Под ногами захрустели не камни, а мелкие, острые ракушки вперемешку с чьими-то зубами. Адам посмотрел на свои ладони: линии на них вдруг почернели, углубились, забились грязью – так прорастает первый чертеж будущей пашни.
– Работать… – выдохнул он, и это слово вылетело изо рта тяжелым, осклизлым комком.
Ева присела на корточки в жижу. Ее начало рвать чем-то желтым, искрящимся – остатками райского нектара, который теперь превращался в обычную желчь. Мимо, не обращая на них внимания, проковыляла облезлая собака с шестью лапами, волоча за собой обрывок пуповины.
История началась. Она пахла железом, мочой и неизбежностью. Адам поднял с земли кривую палку, взвесил ее в руке и посмотрел на Еву с внезапной, тупой злобой. Та в ответ оскалилась, вытирая рот тыльной стороной ладони.
В небе над ними, в разрыве туч, мелькнуло что-то огромное и равнодушное, похожее на грязную пятку, и тут же скрылось в непроглядной серости. Пошел дождь – колючий, смешанный с пеплом, окончательно стирая грань между небом и навозной кучей.
Всемирный потоп
Небо не упало – оно просто стало плотным, как сырой кисель, перемешанный со ржавчиной. В воздухе стояла взвесь из рыбьей чешуи, навоза и копоти. Семнадцатый день. Месяц второй. Числа застряли в горле, как непережеванный хрящ.
Ной, в засаленном тулупе поверх голого тела, ковырял в ухе обломком лучины. У него болели зубы, а от вечного гула в костях зудело так, будто по ним ползали вши. Грязь была везде: в складках кожи, под ногтями, в молитвах.
– Захлопывай! – прохрипел кто-то невидимый, захлебываясь кашлем и слизью.
Снаружи, за ребрами гофера, мир пучился и лопался. Источники бездны разверзлись не величественным фонтаном, а постыдной, чавкающей жижей. Земля выплевывала из себя все, что копила веками: дохлых крыс, обломки колесниц, чьи-то немытые пятки и забытых богов. Вода шла снизу, серая, зловонная, перемешанная с нефтью и грехом.