Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 9)
– Живой, паршивец, – без тени радости, с какой-то злой иронией прохрипел Бантинг и высморкался в кулак.
За окном шел мокрый снег, скрывая под собой Торонто, науку и весь этот нелепый, задыхающийся мир.
Открытие гробницы Тутанхамона
Воздух в Долине царей густой, как несвежий кисель, перемешанный с известковой пылью и ослиной мочой. Поверхность пустыни смердит раскаленным камнем и застарелым потом рабочих, чьи локти постоянно лезут в лицо, чьи хрипы сливаются в единый, бессмысленный гул.
Говард Картер сплюнул густую, серую слюну на ступени. Пальцы его, испачканные в саже и масле, дрожали, но не от волнения, а от застарелого ревматизма и вечного египетского сквозняка, который почему-то всегда дует из ада в затылок. Рядом сопел Лорд Карнарвон – от него пахло дорогим табаком, несвежим бельем и предсмертной скукой.
– Ну же, Говард, – проскрежетал Лорд, вытирая платком шею, на которой багровел след от тесного воротничка. – Там что, пусто? Опять черепки и дохлые крысы?
Картер не ответил. Он вогнал лом в кладку с остервенением человека, вскрывающего нарыв. Камень поддался с чмокающим звуком. Из отверстия пахнуло чем-то немыслимым: застоявшимся за три тысячи лет безвоздушным покоем, сухой кожей и благовониями, которые давно превратились в яд.
Кто-то из арабов за спиной громко, с надрывом высморкался. Кто-то задел плечом шаткую подпорку, и сверху посыпался щебень, забиваясь за шиворот, под пропотевшую рубашку.
Картер чиркнул спичкой. Огонек свечи затрепетал, захлебываясь в тяжелом, мертвом газе гробницы. Он просунул руку в дыру. Тень от его головы, уродливо вытянутая, заплясала по шершавым стенам коридора, похожая на профиль Анубиса с перебитой челюстью.
Внутри царил хаос. Это не был храм, это была кладовка безумного старьевщика. Золотые носилки подпирали безголовых истуканов, чьи-то алебастровые внутренности вывалились из разбитых кубков, а груды колесниц свалились в кучу, словно обломки кухонной утвари после пьяной драки. Все это было покрыто слоем времени, таким плотным, что золото казалось просто желтой грязью.
– Вы что-нибудь видите? – голос Карнарвона донесся как из-под воды, дребезжащий и липкий.
Картер замер. В носу нестерпимо свербело от пыльцы древних цветов, рассыпавшихся в прах. Перед его глазами из темноты выплыла морда золотой коровы, глядевшая на него с тупым, ветеринарным безразличием.
– Да, – выдохнул он, чувствуя, как по хребту ползет холодная капля пота. – Чудные вещи.
Он обернулся. Лицо его в свете огарка выглядело как маска из папье-маше: рот перекошен, глаза провалились в черные ямы. В полумраке за его спиной кто-то из рабочих продолжал монотонно жевать черствую лепешку, чавкая на весь некрополь, а наверху, на воле, бессмысленно и злобно кричал осел, приветствуя вечность.
Коко Шанель: «похороны корсета»
Довиль захлебывался в серой слизи прилива. Небо, тяжелое и низкое, словно пропотевшее сукно, давило на береговую линию, притискивая гуляющих к мокрому песку. Воздух был густым от запаха гниющей камбалы и дорогих духов, которые в этой сырости отдавали кошачьей мочой.
Герцогиня Де Морни шла, тяжело переваливаясь, как подбитая баржа. На ней – броня из китового уса, три слоя накрахмаленных юбок и турнюр, в котором, казалось, можно было спрятать голову врага. Она хрипела. Корсет впивался в ребра, выталкивая гортань вверх, к кружевному воротнику-стойке.
Лицо ее, густо замазанное белилами, пошло трещинами; в складках пудры завязла жирная муха, тщетно суча лапками. Рядом шел лакей, таща на серебряном подносе запотевший графин с солью – герцогиня была на грани обморока, привычного и ритуального.
И тут из тумана, из этого липкого месива старого мира, вырезалась фигура.
Это была Габриэль. Она двигалась не как женщина, а как мальчишка-газетчик или юркий портовый вор. На ней была тельняшка, грубая, полосатая, обтягивающая плоскую грудь – кощунство, оголенная правда кости и кожи. Но хуже всего были брюки. Широкие, мужские, они обдувались ветром, не скрывая хода бедер. В зубах – дымящаяся папироса.
– Господи, – прохрипела герцогиня, и муха на ее щеке замерла. – Она же… голая.
Вокруг засуетились. Какой-то старик в цилиндре, облепленном песочными блохами, выронил трость. Карлик в ливрее, непонятно откуда взявшийся, зашелся в лающем кашле.
Шанель подошла вплотную. От нее пахло табаком и морской солью, а не затхлым гардеробом. Она смотрела на герцогиню, чьи глаза выкатывались из орбит под пыткой шнуровки.
– Вы умираете, дорогая, – голос Шанель был сухим, как треск ломающейся ветки. – Вы замуровали себя в комод. Зачем вам столько ребер, если вы не можете дышать?
Она протянула руку и, не дожидаясь ответа, вытащила из-за пояса маленькие стальные ножницы. С коротким, непристойным звуком она полоснула по шелку ближайшей матроны, которая пыталась спрятать за веером багровое лицо.
– Я хороню этот хлам, – бросила Габриэль в лицо толпе. – Мода – это не склеп. Я возвращаю вам ваши тела. Пользуйтесь ими, пока они не сгнили.
Вечером того же дня, в тусклом свете керосиновых ламп, она вынесла «Маленькое черное платье». Оно висело на вешалке, как саван для старой Европы. Ни вышивки, ни цветов, ни турнюров. Просто чернота. Пустота, в которой наконец-то поместился человек.
В углу залы кто-то блевал в кадку с пальмой. Старый мир бился в конвульсиях, расстегивая крючки, разрезая шнуровки, задыхаясь от внезапного притока кислорода. Корсет лежал на полу, смятый и позорный, похожий на скелет доисторического гада, подохшего прямо на празднике жизни.
«Обезьяний процесс»
Жара в Дейтоне была густой, как несвежий кисель. Она текла по стенам здания суда, смешиваясь с запахом потных подтяжек, дешевого табака и прокисшего лимонада. В зале было тесно до тошноты. Кто-то постоянно протискивался мимо, задевая локтем скулу; чья-то мокрая ладонь оставила след на спине адвоката Дэрроу.
В углу хрипел черный ящик с воронкой – радио. Из него вырывался свист, треск статики и голос диктора, похожий на скрежет жести по камню. Этот звук ввинчивался в черепа прихожан, сидевших на скамьях вперемешку с курами и корзинами яблок.
Джон Скоупс, бледный, с тонкими ключицами, торчащими из-под несвежего воротничка, казался лишним в этом празднике плоти. Он мелко дрожал. Рядом с ним судья – грузный старик с гноящимся глазом – методично ковырял в зубах щепкой, сплевывая на коричневый пол.
– Адам был создан из праха, – гремел Брайан, его пот капал прямо на раскрытую Библию, расплываясь жирными пятнами на священном тексте. – А вы, мистер Дэрроу, хотите, чтобы мы признали своими кузенами вонючих тварей из зоопарка?
Дэрроу усмехнулся. В его улыбке было что-то звериное, атавистическое. Он почесал волосатую грудь через расстегнутую рубашку. Под потолком билась жирная муха, ее жужжание вплеталось в радиоэфир, превращая процесс в какофонию.
– Твари хотя бы молчат, Уильям, – прохрипел адвокат.
За окном толпа орала гимны, вбивая ритм палками в пыльную землю. Юридический хаос превращался в суп: цитаты из Бытия плавали рядом со схемами приматов, облепленными мушиным сором. Судья вдруг громко и долго высморкался в пальцы, вытер их о мантию и объявил перерыв. Радио в углу захлебнулось восторженным визгом диктора.
В этом душном полумраке вопрос о том, откуда взялся человек, казался нелепым. Все присутствующие – с их одышкой, бородавками и липким потом – явно не имели отношения ни к божественному свету, ни к стройной логике эволюции. Они были просто массой, копошащейся в горячей теннессийской грязи под аккомпанемент электрического треска.
Мир слушал этот шум – помехи, кашель, чавканье и невнятные выкрики о спасении души. Наука и религия сошлись в клинче, вцепившись друг другу в грязные бороды, а посередине сидел Скоупс и медленно, сосредоточенно ковырял заусенец, пока не показалась кровь.
Продажа Эйфелевой башни Виктором Люстигом
Сырость. Париж сочится серой слизью, вязнет в испарениях сточных канав и дешевого табака. Май 1925 года выдался чахоточным, туманным, как нестираная марля.