реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 11)

18

Флеминг потянулся к плесени грязным пинцетом. Его движения были неловкими, тяжелыми. В этой тесноте, забитой пробирками, скелетами и ветошью, совершалось великое таинство, похожее на копание в помойке. Смерть отступала не под фанфары, а под чавканье промокших ботинок и запах несвежего белья.

За окном проехала пролетка, обдав стену грязью. Ученый поднес чашку к самому лицу, едва не касаясь носом пушистого грибка.

– Ну что, курвы, – просипел он, обращаясь к мертвым стафилококкам. – Кончилась ваша власть. Теперь мы будем гнить по-другому.

Он коротко, по-стариковски хохотнул, и этот звук утонул в общем гуле холодного, больного города. Мир еще не знал, что его только что вытащили из могилы, но на вкус эта победа была как горькое лекарство, разлитое в заплеванном подвале.

Дуэль хирургов: Форсман против всех

1929 г.

Молодой врач Вернер Форсман верил, что можно ввести катетер прямо в сердце через вену. Ученый совет назвал это самоубийством и запретил эксперимент. Форсман обманул медсестру (привязал ее к столу, чтобы она не мешала), сам себе сделал надрез на руке, ввел трубку на 60 см и пешком дошел до рентген-кабинета, чтобы сфотографировать катетер в своем правом предсердии. Его уволили «за сумасбродство», но через 27 лет за этот снимок он получил Нобелевскую премию. Это высший пафос медицинской дерзости: сделать из своего тела лабораторию, когда никто не верит.

Берлин, 1929 год. Клиника Эберсвальде. В коридорах пахнет кислыми щами, карболкой и застарелым страхом. По стенам течет известка. Где-то за перегородкой глухо бьют посуду и матерятся на нижнесаксонском диалекте.

Вернер Форсман, тощий, с воспаленными глазами, стоит в процедурной. Воздух здесь густой, как кисель, его хочется отодвинуть руками. Медсестра Герда, пышная, похожая на ромовую бабу, впавшую в кататонию, хлопает ресницами.

– Привяжу, – хрипит Форсман. Голос у него как скрежет кровельного железа. – Для науки, Герда. Чтобы не дернулась. Нобеля на всех не хватит.

Он пеленает ее к операционному столу грубыми ремнями. Герда мычит, в глазах – отражение кафельной плитки и бесконечная немецкая покорность. Вернер не смотрит. Он достает мочеточниковый катетер. Штука длинная, скользкая, похожая на ожившую макаронину или слепого гада.

Скальпель режет кожу на локтевом сгибе с тихим чавканьем. Кровь – не театральная, а бурая, настоящая – лениво толкается наружу. Форсман сопит. За стенкой кто-то невидимый долго и мучительно сморкается.

– Пошла, родимая, – шепчет он, запихивая зонд в вену.

Ощущение внутри – будто по жилам пустили холодную проволоку. Сантиметр, десять, тридцать. Слышно, как в коридоре санитар везет каталку с грохотом пустых ведер. Сосед за стеной начинает кашлять – долго, с хрипом, выплевывая легкие в эмалированный тазик.

Шестьдесят сантиметров. Катетер щекочет само нутро, стучится в предсердие, как незваный гость в коммуналку. Форсман бледнеет до синевы, на лбу выступает липкая испарина. Он не умирает. Это и обидно, и триумфально.

– Лежи, дура, – бросает он привязанной Герде.

Он идет. Сквозь липкий туман больничных коридоров. Шаг – тяжелый, кованый. Катетер внутри него танцует, задевает клапаны. Встречный интерн в заляпанном халате жует бутерброд с ливерной колбасой, смотрит на торчащую из руки доктора трубку и равнодушно отворачивается. Мир абсурден, и человек с петлей в сердце в нем – самая логичная деталь.

Рентген-кабинет встречает холодом и запахом озона. Врач-рентгенолог, похожий на испуганного суслика, дрожащими руками включает аппарат. Вспышка. Треск. Гудение.

На сером снимке – ребра, похожие на обглоданный скелет рыбы, и черная змея, уткнувшаяся в центр пульсирующего мрака.

– Сумасшедший, – говорит главный врач через час, вытирая руки грязным полотенцем. – Вон отсюда. Вы свободны от должности, Форсман. Вы не врач, вы паяц. У нас тут приличное заведение, здесь умирают по протоколу.

Форсман выходит на улицу. Дождь смешивается с сажей. Он знает, что эта тонкая трубка в его груди длиннее, чем все их карьеры.

Пройдет двадцать семь лет. Грязь высохнет, кашель за стеной стихнет, а тени в коридоре сменятся другими тенями. И тогда старику в смокинге дадут золотую медаль за то, что в один паршивый вторник он превратил собственный ливер в доказательство того, что Бог разрешил нам входить без стука.

Находка карты Пири Рейса

1929 г.

Турецкий адмирал в 1513 году нарисовал карту, где детально изображена береговая линия Антарктиды... без льда. Момент шока для географов: как человек XVI века знал очертания материка, скрытого льдом миллионы лет?

Стамбул, 1929 год. Дворец Топкапы смердит прокисшей кашей, плесенью и мокрыми кальсонами. В коридорах тесно, как в кишках у покойника. Кто-то чавкает в темноте, кто-то сморкается в подол, кто-то тащит корыто с требухой, задевая локтями пробегающих мимо чиновников новой республики.

Халил Эдхем, директор музеев, человек с лицом, будто его долго жевали и выплюнули, продирается сквозь завалы из пыльных свитков и сломанных подсвечников. На него вечно что-то капает с потолка – то ли вода, то ли рыбий жир. Под ногами хлюпает.

– Куда прешь, образина? – хрипит Халил на пробегающего мимо матроса в грязной бескозырке. Матрос не отвечает, только обдает его запахом дешевого табака и чеснока.

Они разбирают старые султанские кладовые. Революция. Переучет. Среди груды тряпья, мышиного помета и обломков фарфора Халил выуживает кусок телячьей кожи. Грязный, засаленный, с обгрызанными краями.

– Гляди-ка, – говорит он своему помощнику, мелкому человечку с вечным ячменем на глазу. – Адмирал Пири наш, Рейс. Пятьсот тринадцатый год. Рисовал, мерзавец, пока его не удавили.

Они разворачивают кожу на шатком столе. Стол качается, со столешницы падает дохлая муха. Снаружи, во дворе, кто-то истошно орет на осла. Халил тычет грязным пальцем в карту. Палец оставляет жирный след.

– Это что же такое, Афет? – голос Халила становится тонким, как волосок. – Это что за берег? Юг же. Лед должен быть. А тут... горы. Реки. Леса нарисованы, собака их дери.

Афет наклоняется, сопя. У него из носа течет.

– Не может быть лесов, господин директор. Там лед. Тысячи лет лед. Миллионы. Глыбы синие, смерть одна.

– А Пири нарисовал землю, – Халил начинает иронично, по-стариковски хихикать, переходя в кашель. – Видишь? Очертания. Мыс Горн, а дальше – материк. Чистый, как задница младенца. Без единой ледышки. Как он видел его сквозь версты льда, а? В шестнадцатом-то веке?

В комнату заваливается какой-то немецкий географ в пенсне, которое держится на честном слове. Он спотыкается о ведро, ругается по-своему. Увидев карту, он замирает. Лицо его становится серым, как турецкое небо в ноябре.

– Das ist... это невозможно, – лепечет немец. – Это береговая линия королевы Мод. Съемка без ледяного щита. Но лед там лежит миллион лет. Откуда у адмирала эти данные? У него что, были боги в помощниках? Или он сам – из тех, кто до льда жил?

Немец начинает мелко дрожать. Он трогает кожу карты, словно надеется, что она растает. В коридоре в это время кто-то начинает бить медным тазом о стену. Грохот стоит невыносимый.

– Ты, немец, не трясись, – Халил вытирает руки о халат. – У нас тут прогресс. Республика. А ты мне про богов. Просто адмирал Пири Рейс был человеком внимательным. Или мир наш – это просто куча мусора, которую кто-то перепутал при уборке.

Он сворачивает карту в трубочку и бьет ею немца по плечу, как пыльным веником.

– Забирай. Опиши. Только не забудь упомянуть, что в Топкапы крысы сожрали половину Атлантики. И Антарктиду твою без льда тоже надкусили.

Халил выходит в коридор, толкаясь плечами. Мимо несут огромную рыбину, завернутую в газету. Рыба смотрит на Халила мутным глазом, точно так же, как смотрел адмирал Пири Рейс на свои берега, которых не должно было быть. В воздухе пахнет гарью и безнадежностью. История – это просто грязная тряпка, которой вытерли стол после обеда.

«Черный вторник»: крах фондового рынка

29 октября 1929 г.

Момент, когда «американская мечта» разбилась вдребезги за один день, погрузив мир в Великую депрессию. Символ краха капиталистического рая.

Утро пахло прокисшей овсянкой, мокрым сукном и нечистотами. В коридорах биржи на Уолл-стрит стоял такой плотный туман из табачного перегара и человеческого испарения, что казалось, будто само время загустело и превратилось в серый кисель.

Артур, в помятом котелке, сползшем на потный лоб, продирался сквозь толпу. Чей-то локоть больно ткнул его в кадык, кто-то невидимый гулко и надсадно кашлял прямо в затылок, обдавая запахом гнилых зубов. Под ногами хлюпало – не то разлитый кофе, не то моча испуганного клерка. На полу вповалку валялись ленты телетайпа; они змеились, опутывали щиколотки, словно белесые черви, вылезшие из разверзшейся земли.

– Продаю… Господи, все продаю… – сипел старик с разбитым пенсне, вцепившись в пуговицу соседа. Сосед, тучный господин с остатками чернильной кляксы на щеке, мелко дрожал и пытался засунуть в рот сразу целую сигару, не снимая обертки.

В торговом зале стоял не гул, а утробный, животный рев. Это был звук лопающегося мяса. Бумаги, еще вчера значившие поместья в Хэмптоне и лакированные «Паккарды», теперь превратились в грязные ошметки. Какой-то юноша с лицом восковой куклы методично бился лбом о массивную колонну – бум, бум, бум. С каждым ударом по его подбородку стекала тонкая струйка сукровицы, пачкая белоснежный накрахмаленный воротничок.