Леонид Карпов – Всемирная история: грязная и вонючая. Том третий (страница 10)
Виктор Люстиг, в засаленном, но когда-то дорогом котелке, сидел в углу отеля «Крийон». Воздух в номере был густым от перегара и запаха прокисшей капусты. На столе – бумаги с поддельными министерскими печатями, липкие от пролитого портвейна. Люстиг жевал сухую корку, сплевывая крошки на бархатную скатерть, и смотрел на пятерых сталеваров.
Те сидели плотно, плечом к плечу, потные, в тесных сюртуках. Андре Пуассон, самый крупный, дышал тяжело, со свистом, будто в легких у него застряла горсть ржавых гвоздей.
– Республика задыхается, господа, – просипел Люстиг, и голос его напомнил скрежет железной щетки по кафелю. – Башня гниет. Она – огромный скелет, который жрет налоги. Семь тысяч тонн железа, превращающегося в труху.
Он ткнул пальцем в окно, где в серой жиже неба едва угадывался костлявый силуэт конструкции Гюстава Эйфеля. Пуассон вытер лоб засаленным платком. В комнате завыл сквозняк, захлопала где-то внизу неплотно прикрытая дверь, послышался пьяный хохот и звук разбитого стекла.
– Металлолом, – выдохнул Пуассон. Его глаза, маленькие и мутные, блеснули жадностью. – Столько чугуна...
Люстиг наклонился вперед. От него пахло формалином и старыми деньгами.
– Конфиденциально. Государство стыдится своей немощи. Кто даст больше, тот заберет этот труп.
В углу номера кто-то невидимый долго и мучительно кашлял. Пуассон заерзал, стул под ним жалобно скрипнул. Он полез во внутренний карман, выудил пухлый конверт, измазанный чем-то бурым. Там была взятка – за право «выиграть» тендер. Люстиг принял деньги брезгливо, двумя пальцами, словно дохлую крысу за хвост.
– Вы патриот, Пуассон. Франция вас не забудет.
На следующее утро Люстиг исчез. Исчез в тумане, в грохоте извозчичьих пролеток и криках газетчиков.
А Пуассон остался. Он стоял у подножия башни, глядя на заклепки, покрытые слоями пыли и птичьего помета. Вокруг суетились люди, пахло мочой и жареными каштанами. Он сжимал в кармане фальшивый контракт, и по лицу его ползла муха. Пуассон молчал. Он чувствовал, как внутри него что-то лопнуло, тихо и окончательно, как пузырь в болотной жиже.
Он не пошел в полицию. Слишком много позора в этой липкой, абсурдной правде. Он просто стоял, маленький человек под огромной железной дурой, пока холодный парижский дождь смывал остатки его достоинства в сточную канаву. Башня стояла над ним – неподвижная, ржавая, вечная.
Первый беспосадочный перелет через Атлантику
Грязь под ногтями была подлинной, заскорузлой, принесенной еще из того, другого мира, где жевали табак и сплевывали в пыль Сент-Луиса. В кабине «Духа» несло прокисшим потом, бензином и застарелым страхом, который за тридцать три часа успел загустеть, превратившись в липкую патоку.
Линдберг, с лицом, серым, как нечищеная кастрюля, ввалившимися глазами вглядывался в бесконечную кашу тумана. Рычаги управления казались скользкими костями гигантского животного, которое медленно переваривало его в своем стальном чреве.
Тишина была невозможной, потому что ее не существовало – рев мотора ввинчивался в череп, как ржавое сверло, оставляя внутри только лязг и скрежет. Линдберг чувствовал, как его кожа срастается с промасленной тканью сиденья. Пахло мочой и холодным железом. Он не летел – он продирался сквозь густой, как кисель, эфир, задевая локтями невидимые углы мироздания.
В какой-то момент ему показалось, что в кабине тесно от призраков: бородатые мужики в исподнем лезли обниматься, совали под нос вяленую рыбу, дышали чесноком и исчезали, оставляя на стеклах мутные разводы.
Бурже возникло внезапно, как чирей на теле ночи. Аэродром пух от человеческого мяса. Когда колеса коснулись раскисшей земли, толпа выдохнула единым, смрадным комом восторга. Линдберг не вышел – его выковыряли из самолета, как улитку из раковины. Тысячи рук, жадных и влажных, потянулись к нему, желая урвать кусок святого безумия. Кто-то сорвал с него шлем, кто-то вцепился в рукав куртки, выдирая мех с кожей.
Его несли над головами, и он видел только колышущееся море потных лиц, щербатых ртов и безумных, выпученных глаз. Его, полуживого от недосыпа и тошноты, провозглашали богом, а он лишь хотел сплюнуть накопившуюся во рту горечь. Париж пах мокрым асфальтом, дешевым вином и немытыми телами обожателей. В этом триумфе не было величия – только хаос, хрипы и судорожное желание толпы сожрать своего героя, пока он еще теплый.
Гибель дирижабля «Италия»
Снег был не белым, а цвета застиранной холстины, впитавшей пот и копоть. Он лез в рот, забивался под веки, хрустел на зубах известкой. Сверху, из низкого, как потолок карцера, неба, давило железное марево.
Дирижабль «Италия» не упал – он издох, как перекормленное брюхо левиафана. В 10:33 утра мир лопнул. Сначала был звук: скрежет разрываемого металла, похожий на вскрик чахоточного старика, а потом – чавканье. Лед принял в себя гондолу с чмоканьем, плотоядно и деловито.
Умберто Нобиле лежал в сугробе, похожий на покалеченную куклу в дорогом меху. Сломанная нога торчала под нелепым углом, а из разбитого лица сочилась сукровица, мгновенно превращаясь в розовый леденец. Рядом скулила Титина, крошечная фокстерьерша, чей лай тонул в бесконечном шорохе ледяных игл. Вокруг копошились выжившие – серые тени в испачканных маслом комбинезонах. Они не спасались, они обживали ад.
– Чечиони, не ори, ты пугаешь собаку, – прохрипел кто-то, выплевывая выбитый зуб.
Красная палатка возникла среди торосов как кровавая язва. Внутри пахло не геройством, а аммиаком, немытыми телами и отчаянием. Радиостанция, эта жестяная коробка с проводами, похожими на кишки, молчала. Биаджи крутил ручку настройки с остервенением самоудовлетворяющегося калеки. Эфир отвечал лишь треском статики – так звучит вечность, которой наплевать на флаги и амбиции.
А в это время где-то там, за пеленой серой хляби, Руаль Амундсен застегивал пуговицы тяжелого пальто. Его лицо, высеченное из мороженого гранита, не выражало ничего, кроме брезгливой решимости. Он ненавидел Нобиле – этого выскочку в золотых галунах, но Арктика требовала ритуала.
Гидросамолет «Латам-47» был хлипкой щепкой. Когда он оторвался от воды в Тромсе, он не взлетел – он растворился в сером киселе. Смерть Амундсена была лишена пафоса. Ни взрыва, ни прощальных слов. Просто Баренцево море разверзло свою студеную пасть и сомкнуло челюсти. Великий норвежец ушел в пучину беззвучно, как капля жира в ледяном бульоне, оставив после себя лишь пустой поплавок, качающийся на волнах, словно обглоданная кость.
На льдине же продолжался абсурд. Мальмгрен, швед с прозрачными глазами, ушел в белую пустоту, попросив товарищей закопать его в снег еще живым – обуза не должна дышать общим кислородом. Оставшиеся жевали обрывки кожи и смотрели, как по горизонту ползают ледяные хребты.
Когда «Красин» – этот чугунный утюг империи – наконец прогрыз путь к палатке, люди на льду выглядели не как спасенные герои, а как недобитые насекомые. Санитары в грязных халатах тащили их на борт, под хриплые крики чаек и лязг лебедок.
Мир получил свой эпос. Нобиле выжил, чтобы до конца дней оправдываться. Амундсен погиб, чтобы стать мифом. А Арктика осталась прежней – огромной, равнодушной коммунальной кухней, где вместо супа варят время, и пар от этого варева застилает глаза всем, кто осмелится взглянуть вверх.
Открытие пенициллина Александром Флемингом
Сентябрьская лондонская слизь текла по стеклам, смешиваясь с копотью и жирным туманом. В лаборатории святой Марии пахло кислым супом, формалином и немытыми телами. В углах громоздились стопки пыльных чашек Петри, похожие на нечищеные тарелки в привокзальной закусочной.
Флеминг, сутулый, в измятом халате, заляпанном желчными пятнами неизвестного происхождения, ковырялся в носу, рассматривая груду стеклянного хлама. За дверью кто-то надсадно кашлял, выплевывая легкие в грязный платок; звук был мокрый, хлюпающий. В коридоре пробежала крыса, волоча за собой обрывок бинта.
– Хаос, – пробормотал он, толкая пальцем верхнюю чашку.
Она съехала набок, обнажая агар-агар, затянутый колониями стафилококка – жирными, желтыми, как гнойники на лице старого боцмана. Но в центре, среди этой микробной вакханалии, развалилась незваная гостья. Плесень. Бледная, сизая, пушистая, как забытая в шкафу дохлая кошка.
Флеминг прищурился. Вокруг плесени образовалась зона странной, пугающей чистоты. Бактерии, эти свирепые крохотные твари, пожирающие человечество, здесь просто растворились, превратились в прозрачную слизь, в ничто.
– Гляди-ка, – хриплым шепотом сказал он ассистенту, который в этот момент пытался выковырять застрявшую крошку из зуба. – Околели. Сдохли, миленькие.
Ассистент, не оборачиваясь, смачно сплюнул на пол. По полу сквозило.